Skip to main content

Мак-Рейнольдс Л. Убийца в городе: нарративы урбанизма

Культуры городов Российской империи на рубеже XIX-XX веков (Материалы международного коллоквиума, Санкт-Петербург 14-17 июня 2004 года). — СПб.: Издательство «Европейский Дом», 2009. С. 310-322.

Утром 5-го октября 1909 г. читатели русских газет проснулись, чтобы узнать об ужасающем преступлении, совершенном в Лештуковом переулке, прямо напротив Суворинского народного драматического театра, в пятнадцати минутах ходьбы от главной магистрали города — Невского проспекта. Тело человека, изуродованное до неузнаваемости, обнаружили в квартире недалеко от Фонтанки. Туловище было найдено в постели, с сердцем, пронзенным насквозь. Отрубленная голова лежала рядом. Чтобы затруднить любую возможность быстрого опознания, голова была оскальпирована, а нос, веки и губы — отрезаны. Нос, видимо, закатился под кровать, остальное же было сожжено вместе с грязным бельем. По иронии судьбы, жертва сначала представляла большую загадку, чем сам убийца.

Под руководством санкт-петербургского инспектора В. Г. Филиппова полиция пыталась установить личности и трупа, и убийцы. Квартира, в которой произошел инцидент, была за несколько недель до этого сдана некому С. А. Федорову, о котором хозяйка ничего не знала. В надежде на то, что труп будет узнан, власти поместили туловище на всеобщее обозрение в морг Обуховской больницы, рядом, в банке с формальдегидом, лежала голова. Поток любопытствующих, от зевак и до людей, ищущих пропавших друзей или родственников, был бесконечен. Константин Гилевич, студент Технологического института, заявил, что тело принадлежало его пропавшему брату Андрею, инженеру; после этого полицейское расследование по делу пропавшего Андрея потребовало обращения к следственным делам московской полиции, по делу о недавних обвинениях в мошенничестве. Кроме того, Андрей исчез за два дня до убийства, не заплатив долг в двадцать тысяч рублей. Пытаясь получить сумму, на которую была застрахована жизнь его брата, Константин был арестован по подозрению в совершении мошенничества со страховым полисом. За несколько недель до того, как Андрей, истинный убийца и действительный организатор мошенничества, был найден в середине декабря в Париже, Константин совершил самоубийство в тюремной камере.

Перед читателями убийца, личность которого еще не была установлена, предстал две недели спустя, когда журналист В. Н. Лебедев написал о своей неожиданной встрече с «Федоровым». Обстоятельства приключения, описанного Лебедевым, воссоздавали правдоподобный сценарий для «Кровавой драмы в Лештуковом переулке» и в конце концов помогли распутать это дело. В остром, состоящем из нескольких частей отчете от первого лица Лебедев сообщал о том, как он сам чуть не стал жертвой преступления. Отвечая на помещенное в московской ежедневной газете «Русское слово» объявление о при-

[310]

еме на должность личного секретаря, Лебедев сначала принял предложение Федорова. Работа обещала быть связанной с путешествиями, и Федоров настоял, чтобы Лебедев предоставил ему свои документы для оформления заграничного паспорта. Потом они столь внезапно отправились в Нижний Новгород, что у Лебедева даже не было времени на сборы. Уже в поезде Федоров изменил маршрут, и они отправились в Киев. Странным в поведении работодателя было и то, что он пролил чернила на одежду Лебедева и настаивал на том, чтобы последний воспользовался одним из его пиджаков. В Киеве Федоров требовал, чтобы они посетили местные бани. Позже в гостиничном номере он пытался соблазнить Лебедева вином, которое, по словам последнего, было отравлено. По прибытии в Москву Федоров предложил нанять еще одного помощника, но после этого репортеру он больше не звонил. Лебедев и полиция пришли к выводу, что подозреваемый хотел нанять человека своего телосложения без родимых пятен на теле, с чьим паспортом он мог бы путешествовать.

Как в конечном счете и было выявлено, описание странной встречи Лебедева с Федоровым соответствовало действительности. Тем не менее, только в ноябре будет точно установлено, что тело убитого принадлежало несчастному студенту Павлу Подлутскому, помогло в этом изучение почерка на необычных открытках, которые Павел посылал своей кузине, предположительно, во время путешествий. Потом в Париже Филиппов обнаружил Гилевича, проживавшего по документам Подлутского. При помощи французских жандармов Кунцевич, правая рука Филиппова, задержал убийцу в банке, где на него устроили засаду, когда он пытался получить деньги, только что переведенные с русского счета. К несчастью, под арестом Гилевич оставался недолго. На допросе под не очень бдительным оком жандарма Гилевич во время умывания достал из своего портфеля капсулу, проглотил и мгновенно умер от содержащегося в ней мышьяка.

Этот простой рассказ дает представление о фактической стороне дела, но не о его значении. Действительно, хотя сенсационность преступления мгновенно привлекла внимание общественности, сама природа этого дела породила столько споров о жизни в современном городе, что для его объяснения необходимы разнообразные нарративы. Андрей Гилевич вручил свое телесное «Я» трупу, который он оставил в собственной постели, превратившись в выдающегося гражданина того «города слов», о котором пишет Питер Фрицше. Соединяя воедино «массы маленьких кусочков и огромных потоков текста, который наводнял Город XX века», Фрицше изучает, как эти тексты помогли «оформить природу опыта жизни огромного города». Массовые издания, особенно газеты, «создавали вторичный метрополь, который в свою очередь создавал рассказ о другом, физическом городе и режиссировал происходящие в нем встречи»{1}. Как будто наслаиваясь на вершину «построенного города», город слов создает воображаемое пространство, где читатели могут психологически приспосабливаться к изменениям, а также управлять ими. Понимание Берлина рубежа веков скорее как города слов, нежели города реальных зданий позволяет Фрицше больше использовать эпистемологические категории, чем общепринятые социологические, которые характеризова-

[311]

ли городское прошлое, а это также подчеркивает, как город, изучаемый здесь, трансформируется при помощи технологических нововведений, в особенности при помощи печатных средств массовой информации. То, что узнавали читатели, происходило в городе слов, и именно это Льюис Вирт называл «урбанизм как стиль жизни»{2}.

Гилевич был созданием и журналистов-архитекторов города слов, и полиции, всех тех. кто пытался понять его, и тех, кто стремился вычислить его. Царская Россия переживала бум массовой прессы в 1909 г., она насчитывала почти семь сотен коммерческих периодических изданий. Издатели, безусловно, выгадали от ослабления цензуры после революции 1905 года. Но, кроме того, возникала потребность в информации, чтобы ориентироваться в стремительных процессах индустриализации и урбанизации, поэтому пресса привлекала миллионы новых читателей. Урбанизация также воздействовала и на социальную разнородность, а многообразие изданий отражало различные позиции горожан, как политические, так и классово-экономические. И хотя издания отличались в политическом отношении, газеты перепечатывали информацию друг у друга. Некоторые газеты распространялись по всей стране: в их число входили «Новое время» Суворина; «Биржевые ведомости» Проппера; наконец, «Русское слово» Сытина, которое вскоре стало самым влиятельным ежедневным изданием империи. Многообразие ролей, которые «Русское слово» сыграло в истории Гилевича, предвосхищало рост ее популярности{3}.

Общероссийская пресса освещала и убийство, и последующий розыск убийцы. Но именно «бульварные» газеты создавали истории. Свое название они получили потому, что распространялись чаще всего на главных улицах больших городов. Эти газеты имели решающее значение для роста урбанизма ввиду того, как они создавали окружающую среду, в которой жили их читатели{4}. Эти газеты нередко носили названия городов, в которых они распространялись — «Петербургская газета», «Одесский листок», «Киевская почта». Эти и многие другие издания сделали краеугольным камнем редакторской политики городские темы. Бродя по бульварам множества российских городов, Гилевич, также как и мальчишки, выкрикивающие заголовки посвященных ему статей выдвинул урбанизм на первый план как важнейшую для страны тему.

Хотя убийство произошло в Петербурге, это ни в коем случае не было лишь «петербургской историей». В нее были вовлечены и другие города, особенно Москва. Киев и Париж, что географически делало выбор места преступления всего лишь случайностью. Появляясь в различных средствах массовой информации, передвигаясь с помощью различного вида транспорта, Гилевич прокрался во все сферы городского пространства. Историческая важность этой истории проявилось в том, как в позднеимперской России «урбанизм» стал отличаться от «урбанизации». Так, изучение различных наррати-

[312]

вов, посвященных Гилевичу, выводит исследователя за рамки институциональных и социологических тем. Оно позволяет взглянуть на более личностные аспекты: как многочисленное население училось жить, жить, а не просто существовать, в городах, переживающих муки модернизации.

Урбанизм как пространство для написания повествований

Города существовали на протяжении тысячелетий, меняя формы и цели в соответствии с политическими, социальными и экономическими императивами. Но когда Льюис Вирт, основатель чикагской школы урбанистических исследований начала двадцатого века, говорил об «урбанизме», он имел в виду метод получения опыта особого стиля жизни в современном городе, который находился под растущим влиянием индустриального капитализма. Вирт проводит различие между урбанизмом, описанным выше, и урбанизацией, структуральными процессами, в результате которых существовали города. Различие это имеет значение, потому что оно говорит о том, как жители психологически приспосабливались к общественным и другим трансформациям{5}. Эти две концепции могут быть также использованы для того, чтобы объяснить связь между городом слов (урбанизмом) и городом построенным (урбанизацией), особенно когда они работали в тандеме, чтобы установить современность, со всеми ее взаимно образующимися парадоксами, в индустриальном городе.

Вирт рассматривает урбанизм с трех сторон: как гетерогенное население использовало различные структуры и технологии для взаимодействия; как форму социальной организации, которая выводила жителей за пределы семьи в другие социальные институты; и, наконец, как источник развития особой личности жителя города, которая одновременно поощряла современный субъективный индивидуализм, и в то же время укрепляла значение коллективного поведения. Уделяя особое внимание расщеплению отдельной личности, от которой требовалось отвечать на множество ситуаций, Вирт положил основу для постструктуралистских работ Мишеля де Серто, описывавшего урбанизм как один из видов (практик) повседневной жизни{6}.

Хотя де Серто не употреблял ни термин «урбанизм», ни «город слов», он понимал город как дискурсивный конструкт{7}. Он рассматривал его как создание рационально организованного пространства, объединенного с развитием синхронного понятия времени, которое он обозначил термином «никогда», вело к «созданию универсального и анонимного субъекта… самого города»{8}. Как и Вирта,

[313]

де Серто в первую очередь интересует анализ того, как жители приспосабливались. Де Серто необычайно тонко ощущал способность города поймать личность в свои ловушки, в пешеходе же он видел потенциального предателя, который отказался быть ограниченным решетками улиц. Бросая вызов силе города, стремящегося рационализировать, структурировать существование внутри него, пешеход бродит, как ему хочется и таким образом находит личную свободу.

На первый взгляд кажется, что эти два теоретика имеют противоположные цели в отношении их попыток расположить городского жителя. С одной стороны, рассматриваются возможности для объединения в городе, чем занимался либеральный гуманист Вирт. Напротив, постструктуралист де Серто сосредотачивает свое внимание на противодействии. И все же они дополняют друг друга, и сам случай Гилевича можно рассматривать как точку их пересечения. Для Вирта нарративы, рассказанные в городе слов, помогали преодолеть некоторые из социальных дистанций и дали гетерогенному населению общую основу для получения опыта. А сам убийца с его апокрифическими появлениями в общественных местах по всей стране пробуждает воспоминание о пешеходе де Серто.

Хотя де Серто рассматривает именно передвижение пешком как решающее, я убеждена, что отчасти то обстоятельство, что Гилевич использовал общественный транспорт, сделало для него возможным быть скорее уникальным практиком урбанизма, чем просто «петербургским убийцей». Дело не только в том, что поезд позволил ему объединить Москву, Киев и Париж убийством, которое произошло в Петербурге, но, кроме того, он отказывался быть запертым в рамки сети, сформированной железной дорогой, так как он быстро менял пункты назначения. Читатели следили за его передвижениями в прессе, и это помогало увеличить их воображаемую мобильность. Мы могли бы представить себе Гилевича как знаменитого пришельца из XIX в., flaneur’s, человека, который бродил ио улицам города, символически предлагая «примирение с миром незнакомцев», видимой легкостью обращения со своим совершенно случайным окружением. Гилевич, однако, был flaneur-poseur, подчинявший себе пространства города под предлогом того, что он просто взаимодействовал с ними.

Нарративы об урбанизме

История Гилевича много говорит о меняющейся природе городской жизни во время быстрой индустриализации России. Несмотря на индивидуальные особенности, которые придавали каждому городу свой неповторимый облик, все города России были подвержены некоторым общим воздействиям. С одной стороны это влияние административных актов 1870-х гт., когда царское правительство предприняло попытку расширения степени самоуправления, а с другой — наплыв мигрантов, при котором городское население удваивалось и утраивалось значительно раньше, чем городские службы успевали расшириться настолько, чтобы обслужить его{9}.

Исследования городов России сосредотачивались, прежде всего, на изучении попыток создать рациональ-

[314]

ные институты управления, а используемые первичные источники в большой степени зависели от отчетов органов управления{10}. Дениэл Броуэр, позиционировавший российский город «между традицией и современностью», подчеркивал роль мигрантов в городском населении{11}. Как и многие другие авторы, и Фрицше в том числе, он характеризует жителей города как «беглецов», хотя объяснение того, от чего и куда они бежали, сведено к общим соображениям на уровне здравого смысла относительно экономических возможностей индустриализующихся городов и известному высказыванию Маркса об «идиотизме деревенской жизни». Использование термина «урбанизм», а не «урбанизация» дает другой контекст для трактовки образа беглеца: Гилевич, скрывался от закона, но он скрывался в городе, он не столько «убегал», он прятался в современном городе и манипулировал его структурой.

Если слово «мигрант» обычно связывается с образами крестьян, ищущих работу на фабрике и снимающих угол в переполненной комнате, он даже в большей степени применим к образованным, предприимчивым и амбициозным жителям России. Странствующая жизнь Гилевича, начавшаяся в поместье родителей в Бессарабии и закончившаяся в Париже, не была необычной сама по себе. Гилевич, однако, не был Обломовым. Получив образование инженера, он нашел работу в обеих столицах и даже имел машину (достаточно долго для того, чтобы надуть механика). Он выразил свое городское начало, одев труп Подлуцкого в одежду, которая была опознана как его собственная по особым ярлычкам, так как он приобрёл ее в модном московском магазине мужской одежды «Жак». Квалифицированные специалисты вроде него не задерживались на одном месте, они часто снимали меблированные комнаты и всегда были готовы перемещаться из района в район, из города в город. На самом деле, одна из бульварных статей об этом деле начиналась с освещения особой тайны мебелированных комнат: хозяйка квартиры Гилевича особенно сильно хотела сдать эту квартиру из-за слухов о том, что предыдущий жилец окончил жизнь самоубийством{12}. Гилевич играл на привычках нового городского беглеца, заманивая жертву к себе на квартиру обещанием выгодной работы, разместив объявление о найме в Москве, а затем совершив убийство в Петербурге. Сообщалось также, что, когда его арестовали в Париже, он уже разместил объявления о найме личного секретаря во французской прессе, снова используя преимущество общего городского ландшафта, Мекки беглецов, находящихся в состоянии непрекращающейся мобильности.

Нарративы городских преступлений и наказаний

Из-за непосредственной и драматической связи с народным воображением из убийц-путешественников выходят особенно привлекательные главные герои нарративов урбанизма. Самый известный городской убийца рубежа веков, как известно, убивал проституток в лондонском Ист-Энде в 1888 г. Действительно, можно сказать, что Джек Потрошитель создал новый

[315]

тип преступника, характерный для большого города: он сам выбирал себе жертв в особой городской среде и даже участвовал в построении города слов тем, что писал в газеты о своих действиях{13}. Для Гилевича, как и для Потрошителя, целью был специфический тип жителей и поэтому он не воспринимался как угроза для обычного населения; для обывателя игра заключалась в том, чтобы поймать убийцу, а не убегать от него. В колонке «Русского слова», озаглавленной «Наши Пинкертоны», популярная сатирическая писательница Тэффи схватывает эти настроения, связывая многочисленные народные объяснения этого дела. В конце концов, ее детективы пришли к нелепому заключению, что полиция изуродовала тело в морге, чтобы поймать воображаемого убийцу. Юмор Тэффи не был абсурдным, он был частью развивающегося урбанизма; газетные репортажи об убийце, сбежавшем в Берлин в 1906 году, содержали подробное описание его одежды, что побуждало некоторых горожан одеваться так же{14}. Воображая себя как-то связанным с убийцей, читатель сам участвовал в процессе выработки новой городской идентичности.

Выставляя напоказ недостатки институтов, глубоко затягивая читателей в их рискованные предприятия, преступники через городской ландшафт поощряли урбанизм. Но в той степени, в какой понятия преступления и наказания культурно окрашены, городских преступников можно также призвать дать объяснения касательно общества, в котором они действуют. Санкт-Петербург уже гордился одним знаменитым городским убийцей, имеющим дурную репутацию, но студент Раскольников убил пожилую ростовщицу и ее сестру не по-настоящему, а на страницах романа Достоевского «Преступления и наказания» (1866). И хотя это убийство тесно связано с топографией Петербурга, сам автор, следуя по следам, предназначенным им же его убийце{15}, использовал действия Раскольникова для философских рассуждений о соответствующих социальных определениях преступления и наказания. Если, с одной стороны, он хладнокровно совершил убийство, то с другой — Раскольников приписывает свои мотивы еще более хладнокровной причине современности, которая разрушала невинного. После признания в своем преступлении/грехе, он нашел свое личное спасение через наказание.

Одним словом, Достоевский поместил в российский городской ландшафт убийцу с качествами, вызывающими сочувствие. Образ Раскольникова стал таким привычным, что будущие преступники в России считали и себя наделенными способностью к спасению. Даже такой мясник, как тот, что раскромсал тело в петербургской квартире 50 лет спустя, мог извлечь выгоду из этого наследия.

[316]

Печально известная квартира Гилевича находилась неподалеку от района Сенной площади, где Раскольников и совершал поступки, породившие эту неопределенность относительно преступности в дореволюционной России. Хотя его имя через годы снова появится в передовицах, в связи с темными уголками современной жизни и социальных перемен, действия Гилевича подняли вопросы о внешних воздействиях на человеческую психику. Самую ярую защитницу он нашел в лице своей давней знакомой баронессы Таубе (С. А. Аничковой). В одной из дешевых книг (также необходимые «кирпичи» города слов), изданной с целью заработать на убийстве, баронесса вспоминала счастливые дни детства, проведенные с «Дусей», как называла Гилевича его мать. Они дружили с 10 лет, и Андрей выказывал ей большое сочувствие, когда уходил от своих товарищей, чтобы поиграть с одинокой девочкой, принося «то равноправие, о котором я давно мечтала»{16}. Непохожий на своего старшего брата Василия, Андрей, насколько она знала, предпочитал переживать приключения других, когда они вместе читали авантюрные романы вместе в саду. Более того, однажды, когда она порезала руку треснувшей ракушкой, «он так побледнел, что я сразу же забыла о моей ране»{17}. Ирония была очевидна; мальчик, которому предстояло стать ужасным головорезом, не мог переносить вид крови.

Тот Гилевич, который остался в памяти баронессы, имел только физическое сходство с человеком, кто проглотил яд в Париже. Хотя они не общались с Таубе (Аничковой) много лет, отношения были восстановлены, когда он был студентом в институте. Она находила, что Гилевич совсем не изменился с момента их расставания: серьезный, погруженный в себя и преданный семье, особенно матери и младшему брату «Костику». Честолюбивый Андрей планировал закончить институт лучшим на курсе, потом «расправить крылья», то есть сделать ставку на свой инженерный диплом и заняться пока неопределенным, но новым делом. Однако когда они встретились несколько лет спустя, то он страдал от своих неудач и (что не совпадает с его версией событий) от обвинений в присвоении чужого имущества. Теперь она заметила первые намеки на умопомешательство, которое, по ее мнению, и было причиной убийства. Оно отразилось в «нехорошей улыбке» на его лице, когда он говорил о роке, противостоящем ему{18}. В конце баронесса выражала соболезнования как его «случайным жертвам» — тому, кто так трагически умер, брату, покончившему жизнь самоубийством, его убивающейся матери, — так и самому убийце. Она снимала ответственность со своего друга, а виновными считала «обстоятельства, оказавшиеся такими неблагоприятными, они окружали его. Его гипнотизировала навязчивая идея, пока, наконец,… он не смог уберечь ни своей жизни, ни жизни других»{19}.

Еще один из этих дешевых памфлетов, возникший из тогдашней моды декаданса в литературе, также был наполнен уже знакомыми заимствованиями из «Преступления и наказания». Через вымышленные разговоры с братом, проституткой, а затем с трупами на кладбище автор «Убийства в петер-

[317]

бургском Лештуковом переулке» приводит читателей к его вымышленной психологии убийцы{20}. В этом рассказе, как и в рассказе Раскольникова, деньги не являются настоящим мотивом. Безымянный убийца приправлял свою речь отрывками из Ницше, философия которого распространялась и в бульварной литературе, и в интеллектуальных кругах. Объясняя себя через такие аксиомы, как «Жизнь для сильных» и «Бога нет», критикующий мещанскую мораль, он еще более пробуждал воспоминания о Раскольникове и декадентских антигероях своими словами: «Я был рожден в диком потоке этой великой силы»{21}. Когда автор назвал своего убийцу «трупом», он сделал это метафорически, описывая его как духовно мертвого, столь же мертвого, как и человек, которого он только что раскромсал{22}. Взывая к его гуманности, ощущая его родство с Раскольниковым, эти писатели показали Гилевича уже знакомым читателю персонажем. Учитывая возможность, что он мог бы быть соседом или знакомым, они обращаются к парадоксу урбанизма, требующего близости между незнакомцами.

Нарративы идентичности

Тело в морге подняло вопросы об опознании, которые быстро затмили всеобщее возбуждение по поводу действий убийцы. Множество тех, кто стал в очередь, чтобы взглянуть на труп, вместе с читателями всей страны столкнулись лицом к лицу с парадоксом опознания, который характеризует урбанизм: субъективный индивидуализм и коллективная анонимность. Телесность останков напоминала об индивидуальности человеческого тела, когда родственники пропавшего разглядывали волосы, зубы, родимые пятна{23}. Перед лицом такого количества неточностей уверенность в опознании Константина Гилевича, естественно, вызывала подозрения. Но если изуродование трупа делало невозможным быстрое опознание, вопрос «кто» также заставлял задуматься над тем, почему этот человек умер в таких обстоятельствах. Потому что, даже если тело, распластанное на плите морга, принадлежало Андрею, сама природа преступления все равно была бы основным для опоздания убийцы, которое было столь же загадочным, как и опознание самой жертвы.

Но выяснение имен убийцы и жертвы дает только основной уровень установления личности. Русская культура отличается богатой сатирической традицией, основной темой которой являются ошибочные опознания. Лучше всего это явление представлено вечно популярными произведениями Гоголя. Однако история Гилевича драматически отличалась от художественной литературы, которая прославляла случайность опознания, так как это было основным в современной субъективности. В поисках сознательного деятеля в России, немногие выбрали бы место действия так естественно, как сделал необычный мошенник, flaneur-poseur, который по-своему метил территорию городского ландшафта, так как он понимал новую систему/урбанизацию и

[318]

безжалостно ее использовал. Сообщество читателей должно было идентифицировать своего анонимного соседа как, возможно, одного из них.

Субъективный индивидуализм усложнил отношения между читателем и тем, кого мы можем назвать «преступником слова»: может, он и есть я, или, может, я его знаю? Карен Халттунен своим исследованием нарративов об убийстве в Америке XIX в. помогает объяснить эти конфликтные отношения. Рассматривая особенно шокирующие или кровавые убийства и дела, которые не удавалось полностью и достоверно объяснить, Халттунен утверждала, что рациональность и секуляризация Просвещения, компоненты урбанизации, заставили читателей думать об убийцах как о личностях{24}. Под «решением» Халттунен подразумевает не детективный роман, а скорее «что за человек мог совершить это преступление и почему?».

Эти убийства, заходившие по своей жестокости за рамки нормы, сами по себе не грозили телу общества. Однако они поднимали насущные вопросы об обществе, в котором такие люди могли расти, действовать так, как делали они. Обсуждение этих убийств, ужасающе жестоких, заставляло общество изучать границы между личным и общественным, между убийцей как личностью и как отклонением от социальной нормы. У общества не было ясного решения, так как ни один ответ не мог примирить различные точки зрения, поэтому оно экспериментировало с несколькими нарративами в надежде объяснить себе полное крушение такой личности. Самым главным для них всех была необходимость расположить Гилевича как социализированное существо в городской среде. За ответом они обратились к его семье.

Главный принцип урбанизма указывает на дезинтегрирующее влияние городской жизни на традиционные институты, в особенности на семью{25}. То, как Гилевич втянул родню в свои планы, показывает, как быстро остальные могли схватывать ситуацию, так, как это сделал он. Не только Костик был фатально вовлечен в преступление, но и третий брат, Василий, фигурировал в этом деле. В соответствии со всеми отчетами, Василий, хронический бездельник, проживающий в последнее время в Москве с матерью и сестрой, когда-то был бюрократом, заслужившим скандальную репутацию в Ставрополе. Позже предполагали, хотя это и не было доказано, что он Использовал свою работу в министерстве, чтобы снабдить Андрея фальшивым паспортом на имя Федорова. Андрей зависел от членов своей семьи, которые ценили современность так же, как и он. Традиция была оставлена матери и сестре; они говорили о его невиновности до самого конца, их не запятнал его позор, они завоевывали симпатию тем, что настрадались из-за череды самоубийств, произошедших в их семье.

Если родственные связи не смогли дать объяснения преступлению, то его, возможно, смогла бы объяснить наука. По совпадению прославленный итальянский криминалист Чезаре Ламброзо умер за несколько дней до убийства. Русские криминологи, подобно своим коллегам в других странах, не имели общего мнения касательно спорных теорий Ламброзо о возможности френологии «научно» выявить криминальные типы. Однако для бульварной прессы было нечто привлекательное в установлений типологии преступников: это

[319]

был хороший сюжет, отчасти потому, что это позволяло читателям придумывать истории о соседях, а это прямо ассоциируется с урбанизмом. После внезапной кончины Гилевича редакторы «Петербургской газеты» обратились к жаждущему славы судебному психиатору из Харькова П. И. Ковалевскому в надежде узнать больше об убийце из анализов как его мозга, так и его разума. Ковалевский не смог объяснить загадку предельно рационального поведения Гилевича, и разочаровал читателей результатами своих наблюдении: к тому времени, как мозг преступника вернулся в Петербург для необходимых анализов, он уже разложился{26}.

Возможно, то, что не смог объяснить научный подход, мог бы объяснить подход паранормальный. Самый влиятельный, по всеобщему мнению медиум Петербурга, мадам Андропова, жена управляющего Дворянским банком, заявила, что она помогла полиции раскрыть за последний год два убийства. Чтобы получить информацию о трупе, она связалась с душой недавно убитого Георгия Гапона, православного священника, который бессознательно стал политической фигурой, когда разжег революцию 1905 г., направив безоружных рабочих к Зимнему дворцу в «Кровавое воскресенье». Её предсказание, что убийца Гапона покинул Россию, оказалось верным, но ошибочным было ее уточнение, что он уехал в Латинскую Америку{27}. Демонстрируя свое сомнительное предвиденье, оккультистка вскоре после ареста заявила, что она два месяца назад послала письмо в газеты, в котором было опознание Гилевича и предсказание о его поимке в Париже{28}. Показательно, что оккультисты сокращали как интеллектуальные, так и социальные расстояния через городской ландшафт.

Политический ландшафт дал еще один возможный источник установления личности жертвы, и в напряженной атмосфере межреволюционной России подобные мотивы мгновенно всплыли. При опознании трупа вторым после Гилевича кандидатом был Иван Барков. Он был ошибочно опознан своей матерью, прачкой на Варшавском вокзале. Барков, бывший член черносотенной политической группы, исчез из Петербурга сразу же после того, как он ушел из этой организации. Его мать и другие полагали, что рассерженные члены партии, испугавшись, что он может выдать их тайны, убили его и тем самым предупредили действия остальных, кто замышлял измену. Предположение просуществовало несколько дней, потому что связь преступления с политикой казалась вполне вероятным сценарием для этого круга. Как сообщали многочисленные газеты, для Баркова это оказалось драмой равносильной драме Лебедева. Он прочитал в «Русском слове», что его мать опознала тело и, так как у него не было средств, чтобы приобрести билет, он пешком или на перекладных добирался до Петербурга, где он ворвался в кабинет к Филиппову. Барков, ещё одно творение города слов, привнес политический элемент в эту историю, это повторилась, когда французская полиция захватила в Париже Гилевича. Из-за риска международного инцидента они сначала не решались сотрудничать с людьми Филиппова, потому что подозревали, что российское правительство пыталось изобразить в виде отвратительного уголовника политического противника царизма.

[320]

Нарративы современности

«Однажды люди скажут, что я подарил жизнь двадцатому столетию»{29}. Это написал Джек Потрошитель, его слова мог бы в точности повторить и Гилевич. Урбанизм, в основном, рассказывает сказки о современности; это, как показывает Вирт, есть «начало того, что особенно современно в нашей цивилизации, лучше всего сигнализирует о росте больших городов»{30}.

Гилевич подчинил себе современность, а те многие читатели, которые следили за его историей, могли узнать обо всем, начиная от общественного транспорта и заканчивая капиталовложениями. Например, один из его трюков — с помощью прессы собирать инвестиции для фальшивой мыльной фабрики. Мотив выгоды, присущий его преступлению, стремление получить страховой полюс, сам по себе уже отразил еще одну циничную манипуляцию современностью, так как подобные личные меры предосторожности были «средством выражения для обучения либеральному видению личной ответственности. Чтобы просчитать риск, нужно подчинять время, дисциплинировать будущее»{31}.

Подчинение и дисциплина были необходимы для успеха в индустриальном городе, который поощрял разумное поведение. Георг Зиммель старший современник Вальтера Беньямина, так же был неутомимым исследователем современного города. Он сделал наблюдение, что личности, характеризуемые «иррациональными импульсами, ни в коем случае не невозможны в городе, однако они являют собой противоположность типичной городской жизни»{32}.

Поскольку его основным интересом были психические аффекты проживания в городе, мнение Зиммеля о последнем оставалось несколько противоречивым, потому что он доказал возможность крушения любого обещания улучшить жизнь личностей. Как и Вирт, он предпочитал использовать скорее термин «урбанизм», чем «урбанизация», но ни тот, ни другой не смогли успешно выбраться из ловушки, созданной рациональной современностью.

Де Серто предложил возможное решение, смещая внимание с самих структур на поведения внутри них. Разрушительный пешеход — это один из примеров урбанизма де Серто, который выделяет роль жителей как потребителей, извлекающих выгоду из услуг и товаров, в данном случае создаваемых массовыми популярными периодическими изданиями{33}. Вкратце, де Серто выделяет иррациональные аспекты современности, антитезис, который угрожает завершению проекта модерности, но который все-таки является его основой. Говоря о нарративах об убийстве, Халттунен утверждала, что «культ ужаса был не иррациональной реакцией против избытка рационализма Просвещения, а его естественным следствием»{34}. Р. Барт писал о газетном репортаже,

[321]

«что он сохраняет в самом сердце общества двойственность относительно рационального и иррационального, понимаемого и необъяснимого»{35}. То, что иррациональное узаконивается и связывается с поведением, подчеркивает, как урбанизм предлагал множества возможностей для психологической адаптации.

Это также помогает осознавать городское пространство как город слов, потому что последний представляет собой значительно более подвижную среду, чем город построенный, город зданий, или даже чем город указов, созданный законами. Как будто предвидя построение города слов, романисты Ш. Бодлер и О. Бальзак маскируют факты под вымысел в работах, которые сыграли большую роль в развитии урбанизма в Париже девятнадцатого века. Как писал Д. Харви, эти писатели «расшифровывали город и делали его понятным, давая, таким образом, способы схватить, изобразить и создать на вид только начинающийся и часто разрушительный процесс городских изменений»{36}. Фрицше, подчеркивая особое значение популярности современного романа как «классического жанра большого города», указывает на «способы, следуя которым, город пересматривает способы литературного изображения»{37}.

То, что настоящего Гилевича как антагониста помещают в нарративы о городских изменениях, может рассматриваться таким образом: он выполняет ту же расшифровывающую функцию, что и романисты. Более того, ко времени его появления сочетание совершенствующихся технологий и расширяющейся читательской массы стимулировало популярность еще одной формы литературой репрезентации — романа с продолжениями в бульварной прессе. Действительно, история Гилевича, переполненная героями и приключениями, едва ли отличалась от таких сериалов. Современные по затрагиваемым темам, а, может, хотя и необязательно, по обстановке действия, эти истории происходили в «никогда» де Серто. Они помогали читателям задавать самим себе темп в соответствии с современными ритмами, испытывать повседневную жизнь, вместо того, чтобы увязнуть в longue duree.

Добавление урбанизма как категории анализа в изучение российских городов дает возможность лучше понять как социальную интеграцию, так и сопротивление ей. Поощряя способность к поведению, которое пренебрегает нормами рациональности, она подрывает возможность властей контролировать процесс, при помощи которого русские адаптировались к меняющемуся городскому окружению. С точки зрения историографической перспективы, оно поднимает вопросы о том, как ощущалась современность по ту сторону 1917 г. Город слов после 1917 г. был куда более искусственной конструкцией, чем его предшественник, т. к. он должен был создать идеального пешехода, который оставался бы согласным идти в колее и читать повествования власти. Гилевичу уже не разрешалось ходить по этим бульварам, но для того, чтобы полностью осознать урбанизм как образ жизни, мы должны знать, кто сменил его как источник для нового потока мигрантов.

[322]

Примечания:

{1} Fritzsche Р. Reading Berlin, 1900. Cambridge, МА, 1996. Р. 1.

{2} Wirth L. Urbanism as a Way of Life // American Journal of Sociology. 1938. Vol. XLIV (July). P. 1-24.

{3} McReynolds L. The News Under Russia’s Old Regime: The Development of a Mass-Circulation Press. Princeton, 1991. Appendix A.

{4} Социолог Pоберт Парк писал в 1916 году: «Причина, почему ежедневные сводки газет так шокируют простого читателя и, в то же время так привлекают его, заключается в том, что средний читатель очень мало знает о той жизни, которую описывают газеты». Переиздание этой статьи см.: Park R. The City: Some Suggestions for the Study of Human Behavior in the Urban Enviroment // Classic Essays on the Culture of Cities / Ed. R. Sennett. New York, 1969. P. 93.

{5} Вирт проводит различие между «урбанизмом» и «урбанизацией»: «Урбанизм, или комплекс особенностей, составляющих отличительную особенность образа жизни в городах, и урбанизация, которая обозначает развитие и распространение подобных факторов». Он одним из первых обратил внимание на опасности, возникающие при смешивании урбанизма с индустриализмом и современным капитализмом. Wirth L. Urbanism as a Way of Life… P. 66.

{6} Certeau, de M. Walking the City // Certeau, de M. The Practice of Everyday Life / Transl. S. Randall. Berkeley, 1984. P. 91-110.

{7} Де Серто пишет о «трансформации городского факта в концепцию города». Certeau, de M. Walking the City… P. 94.

{8} Ibid. P. 94.

{9} Fritzsche Р. Reading Berlin Р. 132.

{10} См.: The City in Late Imperial Russia / Ed. M. Hamm, Bloomington, 1986; Bater J. H. St. Petersburg: Industrialization and Change. Montreal, 1976; Bradley J. Muzhik and Muscovite: Urbanization in Late Imperial Russia. Berkeley, 1985.

{11} Brower D. The Russian City between Tradition and Modemity, 1850-1900. Berkely, 1990.

{12} Ригин Г. А. Убийство в Лештуковом переулке. Киев, 1909. С. 4.

{13} Можно привести и другие примеры. П. К Коэн связывает широкое распространение городской массовой прессы с освещением обстоятельств сенсационного убийства в Нью-Йорке в 1936 г. Cohen Р. С. The Murder of Helen Jewett. New York, 1999. Э. Ларсон рассматривает случай серийного убийцы Генри Холмса, который устроил пыточный застенок в своей чикагской гостинице в 1893 г., заманивая женщин, приехавших, чтобы увидеть Всемирную выставку. См.: Larson Е. The Devil in the White City: Murder, Magic, and Madness at the Fair that Changed America. New York, 2003. Фрицше повествует о том, как пресса освещала охоту за беглым убийцей Рудольфом Хеннингом в 1906 г. В Берлине. Fritzsche Р. Reading… Р. 159.

{14} Fritzsche Р. Reading… Р. 160.

{15} Тема «Петербург Достоевского» в связи с «Преступлением и наказанием» рассматривается С. Волковым. Volkov S. St. Petersburg: A Cultural History. New York, 1995. P. 50.

{16} Аничкова С.А. {Таубе, баронесса). Преступление или безумие? СПб., 1910. С. 4.

{17} Там же. С. 6.

{18} Там же. С. 30.

{19} Там же. С. 31.

{20} Огнев Б. Убийства в Лештуковом переулке. М., 1909.

{21} Там же. С. 7, 9, 13, 31.

{22} Там же. С. 18.

{23} Например, то обстоятельство, что убитый не был обрезан, исключала возможность того, что он был иудеем, либо мусульманином.

{24} Halltunen К. Murder Most Foul: The Killer and the American Gothic Imagination. Harvard, 1998. P. 5.

{25} Park R. The City… P. 111.

{26} Из его интервью, взятого в декабре 1909 г.

{27} Интервью в Петербургской газете». Петербургская газета. 1909. 27 октября.

{28} Там же. 17 декабря.

{29} Цитируется в начале фильма «Из ада», режиссер Алберт Хьюз, 2001. Fox Home Entertainment. Videocassette.

{30} Wirth L. Urbanism… P. 4.

{31} Цит. по: Frierson С. All Russia is Burning: A Cultural History of Fire and Arson in Late Imperial Russia. Seattle, 2002. P. 181.

{32} Simmel G. The Metropolis and Mental Life // Classic Essays on the Culture of the Cities / Ed. R. Sennett, New York, 1969. P. 47-60, 51.

{33} Де Серто описывает потребление следующим образом: «Распространяемое окольными путями, оно, скорее, не проявляет себя через предлагаемые продукты, а через способы использования этих продуктов, которые навязываются господствующим экономическим строем». Certeau, de M. Walking the City… P. ХII-XIII.

{34} Halttunen К. Murder Most Foul… P. 59.

{35} Цит. по: Fritzsche P. Op. cit. P. 177.

{36} Harvey D. Paris, Capital of Modernity. New York, 2003. P. 25.

{37} Fritzsche P. Op. cit. P. 34.