Skip to main content

Асташов А. Б. Русский крестьянин на фронтах Первой мировой войны

Отечественная история. 2003. № 2. С. 72-86.

Одним из главных субъектов революционных событий 1917 г. являлся русский солдат — участник Первой мировой войны, вчерашний крестьянин. Позиция солдата на войне и в годы революции определялась его происхождением, довоенным социальным опытом и менталитетом, восприятием войны и реакцией на нее, новыми психосоциальными установками военного времени и т. д. Анализ поведения солдат на войне может способствовать решению проблем национальной самоидентификации в годы революции, «архаизации» российского общества после нее и вообще изучению судеб крестьянства в эту переломную эпоху. Предлагаемое исследование основано на данных около 400 отчетов, сводок отчетов и докладов 33 военно-цензурных отделений. Было использовано около 30 тыс. выдержек из почти 40 млн. солдатских писем за 26 месяцев (с июля 1915 г. по сентябрь 1917 г.). Эти материалы хранятся в Российском государственном военно-историческом архиве. Большая выборка (не меньше 3% от общего количества писем), по которой работали цензоры, широкая программа подготовленных ими сообщений, образованность цензорских кадров (не менее 7 классов гимназии) позволяют рассматривать материалы цензуры как важный источник для изучения настроений и поведения солдат в годы войны. В исследовании также использованы материалы о движении дезертиров, переписка военного руководства с высшими гражданскими властями, опубликованные письма солдат и материалы солдатского и крестьянского фольклора (как опубликованные, так и неопубликованные) из фондов Л. Войтоловского, В. И. Симакова, С. З. Федорченко, хранящиеся в Российском государственном архиве литературы и искусства.

Поведение русских солдат в годы Первой мировой войны анализировалось ранее в контексте роста революционного сознания в книгах М. М. Смольянинова, М. Френкина и др., с историко-антропологической точки зрения — в работах Е. С. Сенявской, как часть процесса социальной деструкции — в статьях С. Н. Базанова, а в ментально-психологическом плане — в исследованиях В. П. Булдакова и О. С. Поршневой{1}. Однако это поведение не рассматривалось как специфически крестьянское и тем более не выводилось из собственно крестьянской ментальности. Глубокая разработка (в том числе с использованием количественных методов) указанных материалов — дело будущего. Данная

[72]

работа — лишь один из первых опытов исследования в русле военно-исторической антропологии.

Русская армия перед войной состояла на 84-88% из крестьян. В общем крестьянский контингент армии соответствовал структуре населения России, 85% которого к 1913 г. жили в деревне{2}. В годы войны и особенно после того, как к осени 1915 г. русская армия потеряла 3.4 млн. человек из своего кадрового состава, абсолютное преобладание необученных солдат-крестьян, приносивших на фронт сугубо деревенский образ мышления и поведения, стало еще более очевидным{3}.

Для анализа трансформации сознания солдат-крестьян на войне необходимо учитывать исходную его точку — крестьянский менталитет, определявшийся характером крестьянского труда. Центральным понятием, присущим крестьянам, является ощущение привязанности к конкретному месту рождения, осознание себя в контексте природы, даже ландшафта и идущая отсюда сакрализация земли, малой родины. Именно эти понятия солдат-крестьянин брал с собой и на фронт. Семье, хозяйству, малой родине посвящены до 90% «безразличных», по терминологии военной цензуры, писем. Образы земли, родины были центральными в солдатском фольклоре времен войны. О них солдат тоскует в песнях, их призывает на помощь в трудную минуту. Он верит, что «земля ему мать-отец, война ему зол конец»; вспоминает «деревце зеленое и веселое» в случае ранения. За эту же «землю-матушку» он страдает, просит ее помощи на «войне-горе»{4}.

Ощущая себя оторванным от родной природы, «в чистом поле», солдат-крестьянин стремился сообщить своим близким о новом окружающем его ландшафте и, таким образом, не воспринимал себя вне природного контекста. Понятно, что, постоянно указывая в письмах местопребывание своей части, он невольно выдавал военную тайну. Усилия командования покончить с этой практикой не давали результата вплоть до последних дней войны. Например, в 6-й армии до 25% авторов писем указывали место расположения своей части. У солдат 40-го армейского корпуса в ноябре 1916 г. этот процент доходил до 44. В докладе военно-цензурного отдела войск гвардии от 3 мая 1916 г. сообщалось: «Наблюдается упорное желание, несмотря на сознаваемое запрещение, сообщить домой свое местопребывание. Для таких сообщений многие прибегают к различным уловкам, условному языку, условной азбуке, писанию в обратном порядке букв и т. д.». Солдаты-крестьяне писали, что начальство не разрешает указывать местонахождение, и тут же называли это самое место с обозначением своего корпуса, дивизии и части. Порою подробно описывали само передвижение части с приложением рисунков{5}. В сводках цензуры подчеркивалось, что этим грешат исключительно солдаты-крестьяне{6}. Образ малой родины был для них настолько притягателен, что иногда офицеры даже опасались расселять их на стоянках в деревнях, поскольку «солдаты должны забыть, что они крестьяне, и все, что им их прошлый быт напоминает, для солдата вредно»{7}.

Главное несчастье, которое несла людям война, заключалось для солдата в отрыве от семьи, о чем свидетельствуют материалы фольклора и письма{8}. Обычная ностальгия усиливалась отрывом от родины-семьи-хозяйства и порождала ощущение полной заброшенности. Только в родном доме солдат-крестьянин видел источник бодрости и поэтому очень ценил отпуска («только бы взглянуть, а там бы снова в бой»). Многие специально шли в разведку, чтобы получить в награду отпуск, или просили отпуск вместо «Георгия»{9}. В сводках цензуры постоянно подчеркивалось «благотворное влияние отпусков на настроение солдат». В приказах об отпусках необходимость их обосновывалась крестьянскими запросами и ментальностью. Согласно высочайшим повелениям от 5 октября 1915 г. и 19 августа 1916 г, солдаты могли получить отпуск, во-первых, «для устройства домашних дел и свидания с родными» сроком до трех месяцев. Во-вторых, отпуск предусматривался «для участия в полевых работах», что распространяло практику мирного времени и на период войны. В этом случае срок отпуска был установлен на 1916 г. в 1 месяц и им могли воспользоваться 5% наличного состава частей, команд и учреждений{10}.

[73]

Отпуска начали широко практиковаться с осени 1915г., после стабилизации линии фронта. Но перед наступлениями отпуска обычно не предоставлялись, и это моментально создавало напряженность в солдатской массе, о чем командование узнавало от цензурных отделений. Для получения отпуска солдаты были готовы идти даже на обман. Так, они усиленно просили своих родственников вызывать их на похороны близких или по другим, как сказано в одной сводке, «остроумным» причинам. В результате уже к 1916 г. командованию поступило большое число телеграмм с подобными «известиями». Использовался и прямой подкуп. Имели место и злоупотребления со стороны фельдфебелей, которые решали вопрос об отпуске.

С другой стороны, некоторые солдаты не могли себе позволить отпуск из-за дороговизны проезда. Получая проездные билеты по литере «Д», оплачивавшиеся на треть суммы, солдаты все же не могли иногда их выкупить, поскольку их жалованье составляло всего 75 коп. в месяц. Когда же командование 12-й армии добилось права бесплатного проезда для солдат по литере «А», отпускных бланков вдруг стало не хватать. Высокая стоимость билетов (например, проезд из Галиции в Одесскую губернию стоил 14 руб., а для солдат — 5 руб.) заставляла солдата задуматься о проблемах дороговизны в стране в целом. Тяга солдат-крестьян домой резко снижала боеспособность армии. Именно с отпускников началось разложение армии, поскольку по сравнению с дезертирством – это был легальный способ хотя бы на время покинуть фронт. После Февраля 1917 г. в ряде армий солдатские комитеты приняли решения отправлять в отпуска по 100 человек из каждого пехотного полка и всех старослужащих на время полевых работ{11}.

Для оценки умонастроений солдат-крестьян на войне необходимо учитывать характер крестьянского труда, который способствовал восприятию ими труда ратного как земледельческого, только с некоторыми особенностями: «Пашню пашем мы в глухую ночь, / Не сохой – штыками, бомбами, / Не цепом молотим – пулями / По немецким по головушкам». Как своеобразная крестьянская подать представлялась и сама военная служба. Солдаты-крестьяне и физически еще не оторвались от крестьянского труда: например, они кололи штыком снизу, как снопы убирают, а не вперед с выпадом. Так же, по-крестьянски оценивалась и необходимость сражаться с врагом: если бои шли в болотистой местности, то возникал вопрос, зачем же воевать? Солдаты интересовались также, не отдадут ли им после войны земли немецких колонистов и т. п.{12}

Необходимым атрибутом ратного труда, сближавшим его с крестьянским, являлся для солдат-крестьян его сезонный характер. Особое внимание уделялось весне, времени сева, что в ратном труде соответствовало, да в сущности и совпадало по опыту прошлых войн с началом военных кампаний. Солдаты были уверены, что весной надо идти в наступление: «Будет, постояли зиму, теперь пришла пора, как крестьянину летом, — страда». В соответствии с представлением о цикличности сельского труда солдаты-крестьяне считали весеннее наступление залогом успешного окончания войны осенью: «Весна дает победу, а осень — мир, весной и умереть не жалко». Особые ожидания были весной 1916 г. Солдаты, большинство которых были призваны на фронт осенью 1915-зимой 1916 г., были уверены, что предстоявшая кампания и есть их главное дело на фронте: наступление обязательно означало и разгром врага, и возвращение домой, к семье и хозяйству. Боевые же летние действия оценивались не иначе, как страда. Солдаты писали на родину, чтобы там не надеялись на их приезд к уборке, поскольку «подскочила своя жатва. По всему фронту началось наше наступление и ужасный бой».

Восприятие летних кампаний как сельской страды придавало солдатам бодрости даже в период отступления. Летом 1915 г., несмотря на поражение, в русской армии не наблюдалось какого-либо уныния. Забыли солдаты и толки о мире. Очевидно, именно эти настроения солдат не учитывались оппозиционной общественностью летом 1915 г. в ее борьбе с властью, поскольку либералы полагали, что армия в результате отступления также проявит недовольство. Власти же точно знали по цензурным сводкам о «бодром» настроении солдат, несмотря на неудачи, и поэтому не хотели идти на уступки.

Особенно ярко проявилось восприятие ратного труда как сезонного в ожидании мира именно осенью, в период завершения сельскохозяйственных работ. «В сентябре будут

[74]

сильные бои, а потом мир», — часто писали домой в деревню солдаты. Именно эти настроения и порождали столь нелепые и абсурдные, по оценке военной цензуры, слухи. Так, в 9-й армии осенью 1915 г. солдаты в письмах неожиданно стали просить родных не высылать теплого белья, потому что 5 октября непременно настанет мир. Во 2-м кавалерийском корпусе были уверены, что война «будет до года» и все дело только в том, что «наш государь не соглашается заплатить контрибуцию германцу». В декабре 1915 г. в 1-й армии считали, что «совсем было заключили мир, да грамотных не оказалось расписаться». Весной 1916 г. в 9-й армии солдаты вдруг стали утверждать в письмах, что мир будет заключен к ноябрю и т.д. Адресаты таких писем были исключительно сельскими жителями. Зато зимой и до начала весны среди солдат усиливалось «угнетенное» настроение{13}.

С традиционным менталитетом солдат-крестьян связан и их патриотизм. Парадоксально, но на протяжении всей войны, вплоть до весны 1917 г. цензура неизменно оценивала настроение русской армии как бодрое и патриотичное. Однако, несмотря на взрыв патриотизма в начале войны, существует множество свидетельств «несознательного» к ней отношения основной массы солдат. Отмечается «ребячливая легкомысленная поспешность, не думающая о завтрашнем дне». «Веселое» отношение к войне, удальство, молодечество были широко распространены в молодежной среде новобранцев: «Мы ничего не признаем. Пуля летит германская, мы говорим — пчела, снаряд рвется, мы говорим — гром гремит». Эта бравада, сочетавшаяся с мыслью, что «наша жизнь копейка», и воспринималась цензорами и командирами как «бодрость духа». Что же касается «сознательного», «серьезного» отношения к войне, то оно представлено в первую очередь в песенном фольклоре. В песнях военного времени подчеркивалось, что война идет «за правое дело», «за правду». Однако в чем же эта «правда» заключается, не говорится ни в одной из них.

Другой популярный патриотический мотив песен — это борьба за «честь и свободу обиженных стран, за славу народа, за братьев славян». Чаще же всего патриотический мотив сводился к защите царя, с которым, собственно, и ассоциировалась родина. В этом кроется причина взрыва патриотических чувств в армии при ее посещении Николаем II на первом этапе войны. В то же время война за царя воспринималась как простая повинность его подданных. Солдат-крестьянин шел на войну не по велению сердца, а чтобы «царю послужить». Царь же имеет право посылать на войну, так как он «дал нам землю и кормимся мы с ней, значит, и должны царю-батюшке послужить верой и правдой». Война как крестьянская повинность санкционировалась «волей Божией», что соответствовало крестьянскому самосознанию. Фатализм же определял и терпеливое отношение к тому, что «пришлось» защищать «нашего дорогого царя-батюшку, нашу дорогую веру и родину». Пример «патриотического» настроения дан в одном из цензурных отчетов, где приводится письмо старого солдата, так объясняющего свое настроение: «День проживешь — слава Богу, а ночь пришла — слава тебе, Господи. Что Господь даст, то и будет, от своей судьбы не уйдешь». Это общее настроение солдат Юго-Западного фронта и являлось, по мнению цензора, «патриотическим»{14}.

Патриотизм солдат-крестьян часто ассоциировался с малой родиной, т.е. с местом их рождения. Один из них так и пишет в письме: «Я поступил на военную службу на почве патриотической защиты своей дорогой Волыни и Отечества». Чаще всего так думали уроженцы тех мест, которые были расположены недалеко от линии фронта, поскольку солдаты боялись, что «он (враг. — А. А.достанет». Иногда солдаты-крестьяне прямо оправдывали свою службу опасением за судьбу отчего края, своей семьи. Да и в песнях среди защищаемых объектов сразу после царя стоял отчий, родительский дом{15}. Были и другие, более прагматичные мотивы солдатской службы — стремление разбить «ненавистного тевтона», чтобы «прикупить земли» у немецких колонистов и иностранных подданных. Особенно характерна была эта земельная «подкладка» для казаков, у которых служба всегда ассоциировалась с земельным наделом. Естественным казалось многим солдатам и казакам и мародерство по отношению к местному населению{16}.

[75]

Но Первая мировая война была войной нового типа, требовавшей от солдата патриотизма, не связанного с его личным хозяйством, патриотизма «рабочего войны», исповедующего общенациональные ценности и руководствующегося идеологическими постулатами. С трудом привыкали русские солдаты и к машинному характеру войн XX в., к их затяжному характеру. Этим во многом объяснялись контрасты между ситуациями в русской и в германской армиях. Л. Войтоловский в «Походных записках» так сравнивал настроение в нашей армии и у противника: «Там военная жесткость, дисциплина, биваки, а у нас халатность, костры и ленивый чумацкий табор, там твердое желание воевать, а у нас — мечтательность, пение и тоска»{17}. На молодых солдат производили огромное впечатление «сильный гул, треск, трясение земли и молний». Им невыносимо было терпеть «страшный германский огонь», когда нельзя голову высунуть из окопа. «Товарищи, — писали солдаты в Петроградский совет в 1917 г., — мы уже не в силе стоять против такой механической и машинной бойни, мы уже потеряли свое здоровье, испортили нашу кровь, во сне снится, что летит снаряд или аэроплан, или вскакиваешь, кричишь. Вот, товарищи, эту кровавую войну называют театром».

У подавляющего большинства солдат эти картины вызывали чувство смертельного ужаса. Порою только от артиллерийского обстрела сходили с ума, испытывали панический страх, «едва заслышат тяжелые орудия». Чаще всего военные действия сравнивали с адом, страшным судом. Война без видимого врага, ведущаяся, как казалось, без всякого участия солдата, утрачивала в глазах солдат естественный характер. И техника на войне воспринималась как абсолютно враждебная человеку сила. Известна неприязнь пехоты к артиллерии в годы войны. Но особенно ненавистны солдатам были самолеты: и потому, что «воздушные налеты — это что-то ужасное, неизбежное зло», и потому, что из-за них «солнышку не видно». Дело доходило даже до обстрела солдатами своих самолетов, так как они считали их вражескими. Попытки разъяснения со стороны командования успеха не имели. В результате начальству пришлось вообще запретить стрелять по аэропланам{18}.

Неприятие индустриальной войны выражалось и в том, что нет ни одного свидетельства поэтизации орудий войны (пушек, ружей, пуль), как это было в армиях западных стран или в советской армии в годы Великой Отечественной войны. Наоборот, орудия войны воспринимались как посланцы чужого, злобного, машинного мира: «У германца на заводе льется пуля про меня», — пелось в солдатской частушке. Если при Суворове пуля считалась «дурой», а штык «молодцом», то теперь появилось ощущение фатальной гибельности вражеского технического оружия: «Полетит германска пуля прямо в белу грудь мою», «прилетит снаряд германский, будет некуда бежать» и т.п. Отсюда мифологизация боевых действий, попытки «заговорить» пулю (наряду с молением штыку!). Новый характер войны делает другим и ожидание смерти — неминуемой, неизбежной{19}.

Смерть ждут «день ото дня», «каждую минуту» и «каждую секундочку». Широко распространенные суицидальные настроения солдат-крестьян на фронте показывают нарушение у них традиционного восприятия боевых действий. Смерть теряет свой «публичный» характер. Если раньше в силу естественного ритма военных действий (походы — генеральное сражение) к смерти можно было подготовиться и достойно встретить ее (например, надеть белые рубахи и т.п.), то теперь, в силу особой интенсивности боевых действий в виде многодневных, а то и многомесячных сражений, «геройствовать» уже не приходилось: «Ни враг на тебя с почетом не посмотрит, ни друг не полюбуется». А с другой стороны, солдат теперь знал, что «умирать не на печке приходится, а на людях. Много тут глядят, как доживаешь. А не то что батюшка один тайну ведает. Нет, тебе здесь тысяча народу свидетелей жизни и смерти». Таким образом, свидетелей на войне нового типа стало больше, а возможностей принять смерть достойно — меньше, хотя и сохранялось стремление «помереть честно и благородно»{20}.

На войне нового типа изменяются и пространственные ощущения: неизвестно, где враг, и «право-лево путаешь, все незнакомое, отовсюду беды ждешь». Потеря естественных в ратном труде пространственно-временных ориентиров подчеркивает в глазах

[76]

солдата полную потерю причастности к ней и означает окончательное превращение его из центрального действующего лица войны, как это было в войнах традиционного типа, в ее объект. Причина этого представляется в «неправильности» войны, поскольку «нельзя живому человеку воевать, потому что по земле бьют сверху, бьют из земли, бьют из воды, и как тут теперь осталось воевать»{21}.

«Бесчеловечность» войны переживается еще до боя. Эти переживания, зафиксированные Л. Войтоловским, вполне совместимы с картиной невроза. «Тоска, под грудями болит, давит. Всего тебя жмет, простору нет. По телу словно бы вся эта передвижка идет. От головы до низу переливается, стискивает, ровно бой по телу идет». Непосредственный бой только усиливает это состояние, причем сам бой оценивается не иначе, как «страшный суд», «замок смерти, из которого ни один человек не возвратился», а если кто и возвратился, то уже изувеченным. Казалось бы, это и есть та «пороговая ситуация», которая и ведет солдата к вхождению в невротическое состояние. Однако на самом деле стресс во время боя мало что добавляет к дискомфортному ощущению сидения в окопах. Судя по письмам, солдатам было более нестерпимо пребывание именно в окопах, переживая вечную «тоску» и «скуку», нежели в бою, означавшем уже некоторую определенность. Кроме указанного неприятия окопной жизни в позиционной войне как не соответствовавшей привычному для крестьянина ритму труда, на его угнетенное настроение оказывали существенное влияние плохая обустроенность позиций, голод, непогода, приходящиеся на осень-зиму, т. е. время, когда он отдыхает от тяжелой работы и пожинает ее плоды. В сводках военной цензуры неоднократно подчеркивалось, что «плохое настроение вызвано бездействием», что все за мир, так как «осатанело стоять», что «бездействие увеличило количество толков о мире», что «опротивели окопы». В целом же солдат-крестьянин страдал даже не от самих боевых действий или от бездействия, а от «рваного» темпа войны, не совпадавшего с его привычными представлениями об упорядоченности, гармонии любого труда, в том числе и ратного{22}.

Другая сторона войны, не отвечавшая мироощущениям солдата-крестьянина, была связана с ее «бесполезностью». Казалось бы, современная война дает больше возможностей поживиться за счет противника и мирных жителей в силу распространения военных действий на тыловую зону. Но ее «вещный» характер неминуемо утрачивается из-за самой системы организации войны, высокой степени администрирования и контроля над солдатом. Да и сами ужасы войны заслоняли собой все остальное. Письма солдат полны таких, например, описаний: «Били из орудий, собьем, пойдем в атаку, глядеть жутко становится, так много лежит нашего брата и немцев, так и валяются: у того руки не хватает, у того ноги, а то просто одна голова валяется, или куски мяса разбросаны по полю».

В такой ситуации возможность чем-то поживиться на поле боя теряла свою привлекательность. В одном из писем это выражено достаточно ярко: «Ничего это не интересно, этой дряни много, была бы душа цела и чиста, а на поле битвы всего много набросано и серебра, и белье, хлеб, сухари, консервы, я бы мог вам доставить серебра -нельзя, в письме вытащат, а съестное в рот нейдет, смерть близка». В результате получалось, что война бесцельна, что в ней нет «никакого толку, только избиение рода человеческого», что она лишается всякого «интереса»{23}.

Механицизм войны заставлял солдата ощущать и собственную ненужность в ней, приводил к отчужденности от ее целей. «Никому нет дела ни до души, ни до тела», — делал один солдат мрачный вывод о своем призыве в армию. «Пес», «собака» — обычные самохарактеристики солдат. Ощущение обиды за себя особенно испытывали солдаты-крестьяне — пехотинцы, противостоявшие другим родам войск — артиллеристам, пулеметчикам, саперам, авиаторам, а также пластунам и разведчикам, у которых были «настроение спокойное» и «полная уверенность в себе»{24}.

Новый характер войны поставил, таким образом, солдата перед лицом утраты основных ценностей, которые он должен был защищать. Казалось бы, у него должен был по крайней мере создаться стойкий образ врага, который на протяжении нескольких

[77]

веков был в России достаточно традиционен. Противник виделся, как правило, азиатом, мусульманином. Не случайно поэтому и про немцев в начале войны пели: «Уж вы немцы азиаты, из-за вас идем в солдаты…». Врага считали прежде всего иноверцем. Недаром солдаты пели: «Эх, германец некрещеный». В соответствии с крестьянской ментальностью враг рассматривался в сущности как чужак, война с которым оправданна, так как он «вздумал воевать» всю Россию, «понаделал много пушек и хотел нас запугать». Традиционные представления о враге оказались востребованными только на Кавказском фронте против турок. В письмах с этого фронта отмечается в целом «бодрое» настроение солдат, которым, по их словам, хорошо живется: «Если бы не горы, то мы бы всю Турцию завоевали. С турком воевать что с хорошей барышней танцевать»{25}. Очевидно, такое восприятие противника способствовало малому революционизированию Кавказского фронта во время революции 1917 г.

Однако основной противник, с которым столкнулся русский солдат в Первой мировой войне, не соответствовал сложившемуся образу врага. Наибольшее впечатление производили на русских солдат бытовые условия, в которых вели войну немцы: бетонные окопы, «дачи» на передовой с электрическим освещением, водопроводом, кухнями, печами, иллюзионом, пианино, мягкой мебелью, бассейны для купания и для рыбы, цветники, общее благоустройство и чистота. Это впечатление дополнялось видимым превосходством противника в вооружении и боеприпасах. «Пулеметов у него страсть! Артиллерия жарит. Такой силы, как у него, еще не было». Общее впечатление выражалось словами: «Хорошо живут враги!.. Есть из-за чего воевать». При этом картина жизни противника резко контрастировала с тем, что русский солдат видел у себя на передовой, включая и отношения между солдатами и офицерами.

Обеспеченность, достаток противника русские солдаты переносили и на саму Германию, а превосходство в вооружении — на весь образ жизни немцев, которые «сызмальства до всего приучены», на всю их «нацию», где «и одежда, и пища, и орудия другая, и ладится у них не по-нашему…». По мнению солдат, сила врага была в его «знании»: «Как я понял, что я супротив противника не знаю, — душа в пятки ушла». Это «знание» ассоциировалось с «образованием»: «образованный народ», «что немец, что ученый-мудрец, все едино». «У немца башка ровно завод хороший: смажь маслицем, да и работает на славу без помехи». Удивляла, а порой и озлобляла работоспособность немцев: «Он не устает жестокий и днем, и ночью, и вечером — всегда что-нибудь работает, вот и попробуй справиться с ним, когда он устанет», — сетовали солдаты. В этом же ряду стояли дисциплинированность, хитрость (ассоциировавшаяся с мудростью, упорством, лютостью), надменность и достоинство немцев даже в плену, физическое превосходство этих «здоровых чертей», «великанов». Порою русские солдаты ощущали перед немцами почти мистический ужас, не верили в возможность даже их временного отступления на отдельных участках осенью 1914 г.: «Это он крутит, кровь полирует».

Немцев считали крайне неудобным противником, поскольку те дрались «настойчиво», «отчаянно», до «удивления». Развитие боевых действий в 1915-1916 гг. еще больше укрепило это представление. Уже с осени 1915 г. по русскому фронту стали распространяться слухи невозможности вообще победить немцев («немца не пересилить…, не одолеть»), об их громадном превосходстве над русскими: «В корыте моря не переплыть.., с шилом на медведя — где уж». С лета 1916 г. после провала русского наступления, мнения о силе и непобедимости немцев становятся в армии преобладающими{26}.

При этом по существу русские солдаты не видели в противнике врага. Сыграло здесь свою роль и то, что немцы оказались христианами, а многие из «австрийцев» — даже православными. Это переворачивало традиционные представления о враге. Журналист Н. Снесарев, просмотревший сотни тысяч солдатских писем за первый год войны, удивлялся незлобивому отношению русских солдат к немцам даже во время весенне-летнего отступления 1915 г., когда солдат противника называли «колбасниками», «боровами», «поганой немчурой». Об отсутствии враждебности русских солдат к немцам как к народу говорит и руководитель немецкой разведки Николаи. Солдаты порою считали немцев такими же несчастными, как и они сами: «Вот послало ихнее начальство

[78]

вроде как нас. Ото всего оторвало, где жена, где изба, где и матушка родна; что мы, что они — оба без вины». Немцев даже жалели: «Ведь им еще тягче: говорят, хорошо у них в домах. Как кинешь?»{27}

Приведенные факты как будто соответствуют имеющейся в литературе точке зрения об идентификации русских солдат с противником перед лицом «подлинного» врага — индустриальной войны. Полнее уяснить этот вопрос можно на примере так называемых братаний. Война нового типа создавала своеобразные условия солдатской жизни: необходимо было убирать территорию (фактические являвшуюся общей) от раненых и трупов, заготавливать хворост, продукты, косить траву, собирать плоды на «ничейной земле». Для этого достигалась договоренность о временном ограничении огня или о его полном прекращении. На Восточном фронте первые братания русских с австро-венгерскими войсками происходили еще летом 1915 г. С осени 1915 г., с началом позиционной войны братания наблюдались уже во многих пехотных частях. Продолжались они и на Рождество зимой 1915-1916 гг. На Пасху 1916 г., совпавшую с этим праздником у противника (10 апреля), в братаниях участвовали уже десятки полков. На некоторых участках фронта начальство уже не в состоянии было пресечь этот процесс, сопровождавшийся распространением мирных настроений. Следующая широкая волна братаний пришлась на Рождественские праздники 1916-1917 гг. На Пасху же 2-9 апреля 1917 г., т. е. в разгар революции, братания приняли беспрецедентные масштабы. В них участвовали около 200 частей (полков и дивизий) русской армии. Братания продолжались затем в мае и июне 1917 г. и далее — вплоть до осени. После корниловского выступления с сентября 1917 г. они возобновились и особенно усилились после октября{28}.

Однако братания на Восточном, русском фронте значительно отличались от этого же феномена на Западном. Прежде всего они происходили в основном на Юго-Западном фронте, т. е. с православными в своем большинстве солдатами австрийской армии. Здесь проявлялась симптоматичная для крестьянского менталитета неспособность долго соперничать с врагом-соседом, стремление скорее пойти на мировую, даже простить его. Порою братание в этом случае представляло собой смесь религиозного прозрения со сценами всепрощения, с рукопожатиями, слезами и «целованиями от радости»{29}. Очевидно, русский солдат всерьез рассматривал братание как прообраз мира или хотя бы временного замирения.

Огромное значение в ходе братаний имел широкий обмен продуктами и вещами. Возможно, именно таким образом русские солдаты-крестьяне пытались восполнить упоминавшуюся выше утрату «полезности» войны, вернуть ей «вещный» характер. Сказывались здесь и нехватка определенных продуктов, и стремление пополнить их запасы за счет противной стороны. Так, русские солдаты знали о нехватке хлеба в австрийской армии и специально покупали его для братания. Русские меняли на хлеб в основном спиртное. Но часто русских просто угощали водкой и сигаретами, что было поводом для начала братаний. Собственно и сами братания проходили или на нейтральной полосе, или в немецких окопах и редко в русских. В 1917 г. алкогольная основа братаний вышла фактически на первый план. Из 50 зафиксированных мною контактов русских с противником весной 1917 г., в которых участвовали солдаты около 30 полков и дивизий, спиртное фигурировало 24 раза. Так, пили водку и ром каждый день у австрийцев на Юго-Западном фронте (часть не указана). Солдаты 25-го Селенгинокого полка получали ром и сигары, солдаты лейб-гвардии Павловского полка — водку и сигары каждый день, а солдаты 199-го Кронштадтского пехотного полка — водку и ром. В Яловецком 663-м пехотном полку «пили водку, коньяк, ром и не очень трусили». Свидетели братаний считали, что «противник просто заманивал водкой в обмен на хлеб»: австрийцы знали время обеда русских и специально подносили водку. В результате с весны 1917 г. во многих частях началось массовое пьянство, которое для русских солдат, возможно, приобретало характер ритуала, сопровождавшего обычное в крестьянском обиходе замирение с соперником.

Пассивный характер братаний со стороны русских солдат после октября 1917 г. проявился, в частности, в меновой торговле, к которой в сущности и сводились эти «антивоенные

[79]

акции». Это явилось полной неожиданностью как для большевистского руководства, считавшего братания важнейшим инструментом «мировой революции», так и для последующих историков. Все это резко контрастировало с ходом братаний на Западном фронте. Неравноправный характер братаний проявился и в том, что противник (особенно немцы) пытался (и, очевидно, с успехом) использовать их в своих целях. Так, именно во время братаний широко распространялась пропагандистская литература пораженческого характера, производились допросы пьяных русских солдат, делались снимки русских позиций вместе с участниками братаний с запретом делать такие снимки у себя, имели место случаи переодевания в форму русской армии и участие в митингах. Последние же месяцы 1917 г. отмечены прямым манипулированием германским и австрийским командованием братаний в качестве мер, направленных на заключение мира по австро-германскому сценарию, т.е. с аннексиями и контрибуциями. Еще одной важной отличительной чертой братаний на Восточном фронте был рост их числа именно к концу войны, тогда как на Западном фронте братания имели место только в начале» войны{30}.

Отношение солдат-крестьян к врагу раскрывает и феномен дезертирства в русской армии. Дезертирство, которое начальство называло «нелегальным шатанием в тылу без дела», очень беспокоило русских командиров и даже Ставку. Оно было распространено в основном на Северном и Западном фронтах. В среднем каждую неделю в Петроградском округе задерживалось в конце 1915 г. 211 дезертиров, а в летние месяцы 1916 г. — 193. К концу года эта цифра вновь возросла до 220 человек в неделю, а непосредственно перед Февральской революцией она составила 294 человека в неделю. По Двинскому военному округу ситуация была еще более впечатляющей. В конце 1915 г. количество задержанных в неделю составило 462 человека, в летние месяцы 1916 г. — 238, а в конце 1916 г. в неделю задерживали уже по 1 479 дезертиров. Непосредственно перед революцией задерживали по 1 543, в марте 1917 — по 993, в апреле — 2 133 человека, а в мае — 1 809. В летние месяцы количество задержанных вновь снизилось до 938 человек. Всего же по Двинскому военному округу с октября 1916 г. до 5 марта 1917 г. задерживали в, среднем по 1 504 человека в неделю, а с марта по июль 1917 г. — 1410 человек{31}.

Динамика дезертирства показывает, что основную роль в развале русской армии сыграла не революция. Причины были глубже, чем революционная пропаганда или подрывная деятельность противника. Главным фактором послужил крестьянский состав русской армии, не выдерживавшей тягот современной войны. Как и раньше, солдат подчинялся в своем настроении больше сезонным циклам, нежели гражданскому долгу. В целом же солдат-крестьянин не воспринимал противника как непримиримого врага, братаясь с ним на Юго-Западном фронте и просто убегая от него на Западном и Северном.

Однако наряду с сохранением в сознании солдат старой, архаической крестьянской основы, у них формировались в годы войны и новые ценности, связанные с кризисом крестьянского хозяйства и всей экономики страны в годы войны. Уже с весны 1915 г. цензура отмечала, что жалобы солдат приобрели специфическую, «земледельческую» окраску. Хлебопашцы сетовали, что их поля могут остаться необработанными и незасеянными. К лету 1915 г. хозяйственная тема присутствовала уже в 90% корреспонденции. Она оставалась преобладающей даже в самые тяжелые дни летнего отступления. Солдаты реагировали на оставление Варшавы посылкой домой указаний по хозяйству на осенне-весенний период в связи с затягиванием войны. Главным вопросом в их письмах стала дороговизна. «Дороговизна жизни в тылу и оттого беспокойные взгляды назад, на свои семьи» отмечались в отчете по Юго-Западному фронту по поводу настроений солдат. Военное командование, в свою очередь, понимало, что рост цен «весьма дурно отзывается на настроении всех чинов армии и оградиться от них цензурой нельзя». В связи с этим 26 февраля 1916 г. начальник штаба Верховного главнокомандующего М. В. Алексеев направил председателю Совета министров Б. В. Штюрмеру письмо, в котором обращал внимание на то, что письма в армию о дороговизне отражаются

[80]

на настроении солдат. 6 мая письмо Штюрмеру о недовольстве в армии дороговизной направил и командующий Северным фронтом А. Н. Куропаткин{32}.

Что же именно волновало и беспокоило солдат-крестьян? Прежде всего это была боязнь за свое хозяйство, испытывавшее серьезные трудности в отсутствие главного работника. Отсюда многочисленные советы по поводу хода сельскохозяйственных работ и реализации урожая. Солдаты-крестьяне пытались воспользоваться своим положением фронтовиков и часто рекомендовали женам не платить денежных сборов «ни копейки, ни полкопейки», «не платить никакой раскладки» (отсюда их интерес к сообщениям и слухам о бунтах солдаток, отстаивавших свои права). Доходило даже до советов вообще не платить никаких податей, в том числе заемщикам в Крестьянский банк, что вызвало приказы командования не пропускать подобных писем. Тем более остро реагировали солдаты на случаи невыдачи вкладов из сберкасс или уменьшения пособий семьям призванных на фронт, а также на принудительную продажу скота по ценам ниже тех, по которым население само покупало мясо. Последнее рассматривалось солдатами как простой грабеж, проявление враждебных действий со стороны властей: «Куда ни взглянешь, кругом война, здесь убивают, а дома обдирают». Как мощное наступление на права крестьян расценивалась солдатами и продразверстка, введенная в 1916 г. по инициативе министра земледелия А. А. Риттиха{33}. Близко к сердцу принимали также солдаты нехватку и дороговизну рабочих рук в деревне.

Не принимая реалий новой войны, ощущая угрозу себе лично и тем ценностям, с которыми он себя идентифицировал на фронте и еще более — в тылу, крестьянин-солдат искал главных виновников такого положения в многочисленных врагах. Их поиск происходил в соответствии с установками крестьянской ментальности. «Подлинный» враг представляется в виде предателя, пособника немцев. Традиционный для русской армии поиск изменников после поражений был характерен для весны-лета 1915 г., коснувшись даже офицеров. С осени 1915 г. слухи о том, что «Россию продали», что действует «тайная немецкая рука» широко распространились по фронту. В 1917 г. слухи об изменниках вновь усилились после неудачного июньского наступления. Их жертвами были и недавние кумиры, например Ленин, который «раньше был жид», «показал германцу, где у нас войска стоит мало», из-за чего противник «прорвал у нас фронт и пришлось назад отступать»{34}.

Куда чаще, однако, говорили с 1915 г. об изменниках, предателях, тыловых «немцах» в связи с ростом дороговизны. Согласно этим представлениям, внутри страны немцы откровенно занимались подрывной работой: уклонялись от призыва и нарочно взвинчивали цены, чтобы «добиться внутреннего бунта». Собственно говоря, здесь уже на первом месте была социальная мотивация ненависти к внутреннему врагу, хотя пока она еще носила этнически окрашенный характер. Это видно в ненависти к немцам-колонистам, которые «попили нашей кровушки» и вообще якобы были виновниками войны. К 1917 г. ненависть к «немцу» — внутреннему врагу, ответственному и за дороговизну, и за беспорядки в России, и за трудную жизнь солдата-окопника, — распространилась чрезвычайно широко, что нашло выражение в огромном интересе фронтовиков к известной речи П. Н. Милюкова в Государственной Думе 1 ноября 1916 г. Именно это обстоятельство стало причиной массовой расправы солдат с офицерами с немецкими фамилиями в первые дни Февральской революции. Порою в расправе над «немцами»-офицерами видели даже главную задачу революции. Типичны были такие, например, объяснения революционных акций: «В нашей дивизии арестовали начальника дивизии за то, что он делал измену, так что его убили до полусмерти и тогда отправили в Петроград, у нас теперь в армии хорошо». Или: «Везде правили нами немцы, но теперь не то»{35}.

Другим примером социализации образа врага являлось отношение к «жидам», которые часто, наравне с немцами, объявлялись главными виновниками дороговизны («жидовской спекуляции»). Это нашло выражение в обвинениях евреев в шпионстве, что пыталось использовать военное начальство, особенно в период руководства армией вел. кн. Николаем Николаевичем и генералом Н. Н. Янушкевичем, а также в осуждении

[81]

планов ограничения и даже отмены черты еврейской оседлости, поскольку это означало бы «полное порабощение евреями». Впрочем, волна официального антисемитизма, подкрепляемая массовыми репрессиями против евреев, спала в 1916 г., поскольку место этнического врага все более занимал социальный внутренний противник.

На первом месте здесь оказались отнюдь не те, на ком акцентируется внимание в литературе. Так, лишь в незначительном количестве корреспонденции начальство объявлялось прямым пособником каких-либо социальных сил, враждебных солдатам. Возмущение вызывало лишь то, что «высшее начальство не обращает внимания», «не принимает никаких мер к удешевлению жизни семей ушедших на войну» («только пишут и пишут, а толка никакого»), оставляет безнаказанным обогащение капиталистов «под шум войны». По мнению солдат, начальники «не распоряжаются, чтобы купцы и жиды не наживались, когда есть, которые голодают». Лишь к концу 1916 г. стали раздаваться голоса, что местная власть «идет рука об руку» с теми, «кто зарабатывает миллионы». Этим объяснялось и отступление в 1915 г., когда «начальники продавали земли целыми губерниями», а солдат — целыми корпусами. Среди этого «начальства» резкое неприятие со стороны солдат вызывали в первую очередь городовые, стражники и жандармы. Здесь сказывалось, видимо, то, что полиция разгоняла женщин-крестьянок, торговавших в городах, заставляла солдатские семьи выполнять повинности, которые солдаты-крестьяне считали несправедливыми, полиция наживалась при этом на войне путем получения взяток. Что касается правительства, то оно, по мнению солдат, не умело или не желало принимать меры против спекулянтов, отнимало у крестьян хлеб или, дав наделы земли немецким колонистам, допускало их до «управления русским народом». Иногда говорили, что оно и само «себе карман набивает». Словом, солдаты считали, что государство бездействует и этим наносит народу вред, хотя и не считали его силой, направленной непосредственно против солдатских интересов. Еще меньше, чем к правительству, было претензий у солдат к царской чете. Мною зафиксирована до революции 1917 г. всего одна корреспонденция, которую с трудом можно назвать антимонархической, поскольку речь там шла о том, что «царя нет, так как у нас над нами глумятся». Все остальные корреспонденции — о продажности царя немцам или о его ответственности за войну («царь, пока уродом не сделает, с позиции не отпустит») относятся уже к самому кануну Февральской революции. Это ставит под сомнение имеющиеся в литературе утверждения о распространении антимонархических настроений среди солдат в годы войны{36}.

Главного же, подлинного врага солдаты видели в людях, ответственных за дороговизну, — в немцах, торгашах и прочих «проходимцах», «спекулянтах вместе с жидами», во всех, «которые уничтожают и прячут товары, а остатки продают по завышенным ценам» и кто наживается на народе. Указывались и конкретные категории лиц, ответственные за дороговизну: купцы, которые «проторговались, а с нас шкуру дерут», «инженеры» и «банковские деятели», которых «повесить надо», «капиталисты», которые «под шум войны зарабатывают миллионы…, устраивают синдикаты и все это им проходит безнаказанно»{37}.

Среди внутренних врагов определенное место занимали помещики и вообще владельцы земли. В них также видели виновников войны, имеющих целью «извести солдат-крестьян, чтобы всю землю богатеи и помещики захватили». В представлении солдат, помещики объединились с другими «богатеями», наживающимися на войне, пока «наши мужички-дурачки все долги отбывают», да еще уклоняются от военной службы («сидят по заводам»), в то время как «у бедного солдата нет земли, а надо защищать панскую землю». Порою антипомещичьи настроения солдат вызвали беспокойство военного начальства. Но в целом — это нечастая тема солдатских писем даже во время революции. Скорее солдаты-крестьяне не выделяли специально помещиков из собирательного образа внутреннего врага — «богатых», «богатеев», «толстозадых», «негодяев», «домашних мародеров», которые «с нами ни слова совместного не найдут, как бы не с одной родины», и «набивают карман и молят Бога чтобы еще с годик протянулась война, а то не добил еще до миллиона»{38}.

[82]

Однако солдатские понятия «мы» и «они» еще отнюдь нельзя развести по разные стороны баррикад в соответствии с их классовой принадлежностью. Так, солдаты в 1917 г. были недовольны и рабочими с их требованиями 8-часового рабочего дня. Вызывали недовольство и оставшиеся в деревне крестьяне, главным образом старшего возраста. Отсюда живой интерес к призыву ратников 2-го разряда, в чем, очевидно, солдаты-крестьяне видели справедливость, поскольку именно эта категория военнообязанных, имевшая льготы по призыву, получала возможность обогащаться во время войны. Отсюда и недовольство притеснениями солдатских семей со стороны оставшихся в селе. Стремлением к социальной справедливости объяснялось и отрицательное отношение в 1917 г. солдат-крестьян к дезертирам, пополнявшим ряды сельчан и противостоявшим, таким образом, семьям запасных. Внутренними врагами считали солдаты на фронте и тех, кто сдавался в плен. Большое недовольство вызывало у солдат поведение беженцев в прифронтовой полосе, которые наносили ущерб сельскому хозяйству и занимались «развратом».

Солдат волновала проблема сохранения супружеской верности, хотя сами они вступали на театре военных действий в случайные половые связи с женщинами — часто такими же солдатками, как и их жены. Возмущение солдат «развратом» в деревне, которым, по их представлениям, занимались жены с военнопленными, работавшими в сельском хозяйстве, являлось второй после дороговизны темой их писем. Перенося на собственных жен представления о них как о пособниках врага, солдаты требовали от местного духовенства «выступить со своей проповедью и усовестить баб». Вопрос этот был даже поднят военным начальством. Так, 3 августа 1915 г. командующий Северным фронтом генерал В. Гурко обратился к министру внутренних дел с предложением «приказать подлежащим гражданским властям безотлагательно взыскать и провести меры для немедленного пресечения создающегося положения при использовании в деревнях военнопленных как рабочей силы». Резко порицая разрушение моральных устоев в деревне, обвиняя в этом и незамужних девок, и вообще оставшуюся в деревне молодежь, солдаты, таким образом, распространяли понятие внутреннего врага на весь семейно-социальный уклад в деревне. Солдат-крестьянин испытывал двойственное отношение к деревне. С одной стороны, он переживал опасность, грозящую семье, не меньше, чем угрозу своему хозяйству. В то же время он желал перемен в деревне: «Пусть пожрут друг друга, как гады, за то, что нас на муку послали». Активный протест женщин в тылу также вызывал недовольство солдат-крестьян «бабами, которые, коли их нет дома, думают вершить дела, от рук отбились, вздумали помогать немцам»{39}.

После революции понятие внутреннего врага выражалось емким словом «буржуй». Антибуржуйское сознание стало частью образа внутреннего врага. Оно не было порождением революции, а появилось (хотя и не было оформлено идейно, психологически и стилистически) еще до 1917 г. Главный упрек «буржуям» заключался в том, что им «охота нас погубить». В то время как солдаты находятся на фронте, «тыловые буржуи» «кричат до победного конца», а главное — «соблазняют наступать». В отличие от Б. И. Колоницкого, видящего в антибуржуйском сознании комплекс идей, отражающих социальные, экономические и политические противоречия, а также борьбу против «дьявольской» силы, стоящей на пути «светлого будущего», обещанного революцией, я вижу в нем скорее миф о внутреннем враге, имеющий общенациональное значение, но не являющийся точно определенным в социальном, классовом смысле. Характерно, что одновременно с ненавистью к «буржуям» высказывалась ненависть к тылу вообще. Солдаты были уверены, что главный враг — буржуазия находится в тылу, почему «только и слышим: уйдем в тыл бить буржуев, желающих войны, и погоним тыльных солдат на позиции». Для солдата-крестьянина буржуазия — это те «все», которые «пьют нашу кровь». Поэтому характерен призыв солдат, обращенный к «товарищам революционерам»: «Примите меры, разгрузите тыл, а тыльных солдат пришлите к нам»{40}.

Внутренний враг не просто вызывал недовольство. Еще с зимы 1915-1916 гг. встречались такие настроения: «Бог даст, останемся живы, разобьем… всех панов после

[83]

войны, довольно им пить кровь нашу, мы погибаем, а они все пуза кохают». Однако враг внешний пока еще ставился на первое место, а внутренний — на второе. С ним предполагалось разобраться после войны. В одном из писем приведен характерный для крестьянской ментальности взгляд на проблему внутреннего врага. Протестуя против случайного, по мнению корреспондента, убийства человека на войне, он заключал: «Убить нужно того человека, который живет в России праздно и обирает бедный народ». С другой стороны, готовность разобраться с внутренним врагом носила порой пассивный характер: «Получат и они, проклятые крокодилы, которые жиреют в такое время, потеряв свой человеческий образ, свою мзду в свое время, отольются волку овечьи слезы», — писал один солдат. Но по мере усиления социально-экономической напряженности росло возмущение и озлобление, «негодование» и «громовая критика» бесстыдных спекулянтов. В письмах все чаще говорилось о том, что «жить нет возможности, если правительство не примет меры против купцов», усиливалось стремление отстоять свои права в деревне. С лета 1916 г. стало раздаваться все больше призывов «негодяев купцов» «не судить, а прямо бы вешать». Усиление беспорядков в тылу, а также убийство Распутина способствовали постепенному переводу возмущения в прямую готовность к решительным действиям{41}.

В 1917 г. в солдатских письмах зазвучали новые мотивы: «Все солдаты говорят, что если и замирится война, то не пойдут сразу по домам и не положат своих ружей, пока не ублаготворят всех людей, кто в чем нуждается». Внутреннему врагу теперь ставился ультиматум: «Мы, окопники, самое большее терпим до осени, а тогда берегись, тыл и враги, фронтовых солдат. Пока [они] терпят, а когда сорвутся, то, как саранча, все сметет и уничтожит армия, если только не послушают ее голоса»{42}. В 1917 г. солдаты хотели защищать от внутреннего врага обретенную в ходе революции свободу. Это означало, что идеи патриотизма, защиты родины стали наполняться новым социальным содержанием. В сущности теперь у солдат впервые стали формироваться те ценности, ради которых можно было вести современную войну. Однако процесс этот находился пока еще в самой начальной стадии и не мог остановить развала старой русской армии, заставившего большевиков пойти на сепаратный выход из войны.

Примечания:

{1} Смольянинов М. М. Революционная пропаганда солдат Западного фронта в 1917 г. Минск, 1991; Френкин М. Русская армия и революция, 1917-1918. Мюнхен, 1978; Булдаков В. П. Красная смута. М., 1997; Поршнева О. С. Менталитет и социальное поведение рабочих, крестьян и солдат России в период Первой мировой войны (1914-1918). Екатеринбург, 2000; Базанов С. Н. К истории развала русской армии в 1917 году // Армия и общество 1900-1941 гг. Статьи и доклады. М., 1991; Сенявская Е. С. Человек на войне. Историко-психологические очерки. М., 1997.

{2} Россия в мировой войне 1914-1918 годов (в цифрах). М., 1925. С. 17-18, 34; Протасов Л. Г. Классовый состав солдат русской армии перед Октябрем // История СССР. 1977. №1. С. 35, 40; Головин Н. Н. Военные усилия России в мировой войне. Т. I. Париж, 1939. С. 17, 30, 87, 151-152, 184; Гаркавенко Д. А. Социальный состав вооруженных сил России в эпоху империализма // Революционное движение в русской армии в 1917 г. М., 1981. С. 36-38.

{3} См.: Вushnell Y. Peasants in uniform. The Tsarist army as a peasant society // Journal of social history. 1980. Vol. 13. № 4. P. 565-576; Головин Н. Н. Указ. соч. С. 33, 78-82.

{4} См.: Войтоловский Л. По следам войны. Походные записки. Т. 2. Л., 1927. С. 87; Т. 1. М.; Л., 1928. С. 263; Федорченко С. З. Народ на войне. М., 1990. С. 24, 82.

{5} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 116об., 216; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 72об., 82, 248, 553об.; д. 1672, л. 761, 970.

{6} Там же, ф. 2139, оп. 1, д. 1643, л. 121.

{7} Там же, ф. 2067, оп. 1, д. 2930, л. 65об.

{8} Там же, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 6, 12а; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 2-2об., 44, 58,79; Симаков В. И. Частушки про войну, немцев, австрийцев, казаков… Пг., 1915. С. 8, 13; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 70; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 2. С. 134-135, 259.

{9} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 39об., 61; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 76, 246об., 335об.; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 69, 15; Leed E. Y. No man’s Land. L., 1979. P. 204-205.

[84]

{10} РГВИА, ф. 2031, oп. 1, д. 553, л. 676-677; ф. 2067, оп. 1, д. 2832, л. 308.

{11} Там же, ф. 2003, оп. 1, д. 1181, л. 51об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 49 об., 80, 277-277об., 413, 420об., 424, 585; д. 1486, л. 2, 193; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л.44, 79, 246, 247, 309об., 584; д. 905, л. 14, 23, 28; ф. 2067, оп. 1, д. 2932, л. 145, 305; д. 2934, л. 117, 176, 212, 345; д. 3845, л. 265; д. 3856, л. 289об.; д. 3863, л. 585; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 2. С. 248; Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. СПб., 1995. С. 285.

{12} Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 135, 361; Т. 2. С. 201, 131.

{13} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 6, 31, 70, 75-75об., 92, 131об., 132об.-137об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 22об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 158, 170об., 458; д. 2934, л. 28об., 58-61, 94-101об., 111-111об.; д. 2935, л. 4, 49, 65, 71об.-72, 357; д. 3845, л. 368об.; д. 3856, л. 54; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 117, 193; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 2. С. 281.

{14} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 6, 12аоб., 41, 46, 187, 188, 223; д. 2586, л. 40-40об.; д. 1673, л. 542, 883об.; ф. 2067, оп.1, д. 2934, л. 374; д. 2935, л. 65; д. 3845, л. 369 об.; д.3856, л. 81-81об.; д. 4211, л. 24; ф. 2134,оп. 1, д. 1349, л. 25, 193; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 193, 288, 357 об., 545; Войтоловский Л. Указ. соч. Т.2. С. 281; Т. 1. С. 9; Царская армия в период мировой войны и Февральской революции. Казань, 1932. С. 17, 18, 20; Nicolai W. The German secret service. L., 1924. P. 124; Симаков В. И. Новейший песенник «Прапорщик». М., 1916. С. 4, 9, 49, 101.

{15} РГВИА, ф. 2067, оп. 1, д. 2031, л. 6, 170 об., 188, 350; Симаков В. И. Указ. соч. С. 4.

{16} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 362 об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2935, л. 298 об.; д. 3845, л. 35, 364.

{17} Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 264.

{18} РГВИА, ф. 2000, оп. 15, д. 505, л. 25, 28, 70; ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 298об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 412об.; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 41; ф. 2067, оп. 1, д. 3856, л. 147об., 182, 224об.; д. 3863, л. 94; Солдатские письма 1917 г. Сб. М.; Л., 1927. С. 135; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 28; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 70; Т. 2. С. 70, 93, 184, 202-203, 244.

{19} Leed E. Y. Op. cit. P. 150; Пушкарев Л. Н. По дорогам войны. Воспоминания фольклориста-фронтовика. М., 1995. С. 42-45; Костромская деревня в первое время войны. Кострома, 1916. С. 12, 111; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 203.

{20} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 198 об.; ф. 2067, оп. 1, д. 3856, л.56; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л.91об., 100, 101, 117; д. 1673, л. 212об., 327об., 358об., 543об., 848об.; РГАЛИ, ф. 1611, оп. 1, д. 50, л. 10об.

{21} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 412 об.-413; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 115об.-116; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 81.

{22} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 45об., 63, 110об., 113, 121; ф. 2067, оп. 1, д. 3856, л. 218; ф. 2134, оп. 1, д. 1349, л. 124; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 91 об., 102, 552; д. 1673, л. 327об., 848 об., 871; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 2. С. 74.

{23} РГВИА, ф. 2067, оп. 1, д. 2935, л. 374; д. 3845; л. 375; д. 3863, л. 70, 85; ф. 2134, оп. 1, д. 1349, л. 46 об.; д. 1673, л. 902.

{24} РГАЛИ, ф. 611, оп. 1, д. 12, л. 2, 3; ф. 1518, оп. 4, д. 22, л. 161; РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 56об.; д. 905, л. 55об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 229-229 об.; д. 3845, л. 150 об.; д. 3856, л. 188.

{25} РГАЛИ, ф. 1518, оп. 4, д. 22, л. 60, 80, 105, 230; РГВИА, ф. 2067, оп. 1, д. 2934, л. 535; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 71, 118, 128, 135; Т. 2. С. 71; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 71; Смирнов В. Отношение деревни к войне // Костромская деревня в первое время войны. С. 111.

{26} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 280, 282об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 341; д. 1184, л. 204об.-205; ф. 2048, оп. 1, д. 905, л. 153об.; ф. 2067, оп. 1, д. 845, л. 71; д. 935, л. 365, 374об.; д. 2931, л. 61; д. 2934, л. 101об., 111, 193-194об., 200об., 213об., 256, 447, 537; д. 2935, л. 168об., 315об.; д. 3863, л. 90; ф. 2134, оп. 1; д. 1349, л. 79, 131, 191-191об., 469об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1643, л. 121, д. 1672, л. 865; д. 1673, л. 134об.; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 59, 117, 159, 177; Т. 2. С. 70, 112, 126, 127, 240, 248; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 26, 62-63, 68; Царская армия… С. 26.

{27} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д.1184, д. 7, 13; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 344; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 61-62, 64; Степун Ф. Указ. соч. С. 270; Войтоловский Л. Указ. соч. Т. 1. С. 65; Nicolai W. Op. cit. P. 123-124.

{28} Leed E. Y. Op. cit. P. 107; РГВИА, ф. 2031, oп. 1, д. 1181, л. 10; д. 1183, л. 167, 170-174; ф. 2067, oп. 1, д. 2932, л. 35; д. 2934, л. 51, 53, 81-82, 163, 167; д. 3856, л. 50об., 60, 68, 77об., 82об., 166; д. 3863, л. 3, 150об., 151, 222, 251об.-252, 284об., 307об., 308, 436об., 525-528, 577об., 587об., 590, 592об., 595об., 597об., 608об., 612, 613, 661об., 662, 673об.-674, 693, 698, 727, 757; ф. 2134, оп. 1, д. 969, л. 8а-8аоб.; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 122; д. 1673, л. 683-683об., 720, 757-757об.

{29} РГВИА, ф. 2067, оп. 1, д. 3856, л. 60об.; д. 3863, л. 584; д. 3867, л.82об.

{30} Там же, д. 1183, л. 162, 167, 170, 172; ф. 2067, оп. 1, д. 3856, л. 50об., 60; д. 3863, л. 526об., 528, 536об., 537об., 577об., 580об., 584, 592об., 597об., 608об., 613, 662, 673об.-674, 693, 757; д. 2934, л. 51, 53, 163, 177; Базанов С. Н., Пронин А. В. Бумеранг братания // Военно-исторический журнал. 1997. № 1. С. 97: № 3. С. 50, 52; Фельштинcкий Ф. Крушение мировой революции. Брестский мир. М., 1992.

[85]

С. 42-45; Френкин М. Указ. соч. С. 676-679; Хмелевская Ю. Ю. Британская армия в 1914-1915 гг.: от эйфории патриотизма к психологии большой войны // Из британской истории нового и новейшего времени. Челябинск, 1992. С. 64.

{31} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 215, л. 2-27.

{32} Там же, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 12 об., 223; ф. 2031, оп. 1,д. 1184, л. 123об., 131, 484об., 516; д. 1486, л. 58-59; ф. 2067, оп. 1. д. 2932, л. 438.

{33} Там же, ф. 2003, оп.1, д.1486, л. 28 об., 61-61 об., 84 об., 186 об.; ф. 2031, оп.1,д.1184, л.123, 237; д. 1194, л.166; ф.2067, оп.1, д.2931, л.257об.; д. 2932, л. 372; д.2934, л.3, 55 об.; д. 2935, л.11 об.; д.3845, л.353-353 об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1669, л. 21; д. 1672, л. 777.

{34} Там же, ф. 2031, оп. 1, д. 481, л. 32об.; д. 1181, л. 62; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 16об.; ф. 2067, оп. 1, д. 3845, л. 227-227об., 326об.; д. 3863, л. 149, 573об., 692-692об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 541об.; д. 1672, л. 808.

{35} Там же, ф. 2031, оп. 1, д. 481, л. 32об.; д. 1181, л. 62; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 16об.; ф. 2067, оп. 1, д. 3845, л. 227-227об., 326об.; д. 3863, л. 149, 573об., 692-692 об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1671, л. 541об., д. 1672, л. 808.

{36} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 512 об.; д. 1184, л. 123, 430; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 115, 276об., 287об., 299об., 305об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 350об.; д. 2935, л. 361об., 362, 382; д. 2936, л. 67; д. 3845, л. 153; д. 3863, л. 762об.; Революционное движение в армии и на флоте в годы Первой мировой войны, 1914-февраль 1917. М., 1966. С. 273, 293; Царская армия… С. 31, 32, 72, 90.

{37} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 123, 123об., 139, 150об., 179об., 200; ф. 2031, оп. 1, д. 1184, л. 227 об., 509об., 542об.-543, 575об.; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 305об., 326; ф. 2067, оп. 1, д. 2935, л. 43об., 362, 382; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 134.

{38} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л.110об., 122, 144, 150об., 156об., 218об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 512 об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 329; д. 2935, л. 362об.; д. 3856, л. 86об.; д. 3863, л. 11-12, 86об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1673, л. 895; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 196.

{39} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 106об.; ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 47об., 62, 341; д. 1184, л. 18, 116, 164, 165, 168, 278, 284, 295-295об., 334, 369; ф. 2048, оп. 1, д. 904, л. 16об., 22об.-23, 110об., 128, 253; д. 905, л. 14 об.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 171об.; д. 2935, л. 96об., 361об.; д. 3863, л. 575-575об., 691об.; ф. 2134, оп. 1, д. 1349, л. 193об.; Революционное движение в армии… С. 210; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 70, 316.

{40} РГВИА, ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 357, 365-365об., 373об.; д. 1184, л. 364об., 374об.; Колоницкий Б. И. Антибуржуазная пропаганда и «антибуржуйское» сознание // Анатомия революции. 1917 год в России: массы, партии, власть. СПб., 1994. С. 201-202.

{41} РГВИА, ф. 2003, оп.1, д. 1486, л. 200, 218, 226об., 252, 287об., 326; ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 510; д. 1184, л. 484об., 575об.; д. 1486, л. 81аоб.; ф. 2067, оп. 1, д. 2931, л. 465; д. 2934, л. 384об.; д. 2935, л. 268об., 362-362 об.; д. 3845, л. 357; д. 3863, л. 149об.; ф. 2139, оп. 1, д. 1673, л. 134об., 179об.; Федорченко С. З. Указ. соч. С. 50.

{42} РГВИА, ф. 2003, оп. 1, д. 1486, л. 204; ф. 2031, оп. 1, д. 1181, л. 178, 357; ф. 2067, оп. 1, д. 2932, л. 168 об., д. 2934, л. 377об.; д. 2935, л. 362-362об.; д. 3863, л. 574, 594, 763об.; РГАЛИ, ф. 1611, оп. 1, д. 50, л. 146об.

[86]

Данная статья цитируется и/или упоминается в следующих публикациях, размещенных на сайте:
Гребенкин И. Н. Офицерство российской армии в годы Первой мировой войны // Вопросы истории. 2010. № 2. С. 52-66.