Skip to main content

Кожевин В. Л. Сновидения, рожденные войной

Военно-историческая антропология. Ежегодник, 2005/2006. Актуальные проблемы изучения. — М., 2006. С. 197-212.

С 1914 по 1922 гг. Россия перманентно пребывала в состоянии войны. Социальная память упорно хранит следы восприятия событий, оставленные очевидцами и современниками сравнительно отдаленной от нас эпохи. Мысли и переживания людей, вовлеченных в водоворот Первой мировой и гражданской войн, запечатлены необозримым множеством исторических источников, и сегодня как будто нет оснований жаловаться на недостаток соответствующих свидетельств. Однако, в колоссальном массиве документальных напластований, с которым приходится иметь дело историку, все же существуют горизонты, где плотность информации о «жизни сознания» крайне низка. Речь идет о тех немногочисленных источниках, где заключены записи сновидений.

Разглядеть причины дефицита подобных документов нетрудно. Даже современный образованный человек, чей культурный багаж хотя бы в латентном виде содержит представление о роли сновидений, заложенное теорией психоанализа, не особенно стремится запоминать картины своих снов, анализировать их, и еще менее он склонен фиксировать все это письменно. Многое здесь зависит от того, насколько серьезно мы относимся к сновидениям. Что же говорить об авторской позиции тех, кто жил в первые десятилетия XX века: большинство мемуаристов, отображавших бурную эпоху войн и революций в России, осознанно или нет, но воспринимали сны в качестве маргинального, малозначащего продукта своих переживаний, которому не место на страницах воспоминаний и дневников. Тем ценнее для нас сохранившиеся описания снов — эти дополнительные свидетельства о переживаниях, представлениях и культурных смыслах, бытовавших в индивидуальном и массовом сознании очевидцев великих социальных потрясений.

Оговоримся сразу: наша работа не претендует на широкие обобщения. Поставленная здесь задача гораздо скромнее — с точки зрения историка постараться хотя бы частично уловить своеобразную «логику» отображения феномена войны в зеркале сновидений человека начала XX столетия. По возможности, мы также попытаемся прокомментировать скрытые смыслы снов, используя некоторые подходы психологии и культурологии. Материалом для описания и анализа послужили сновидения «людей войны». Иными словами тех, кто сам участвовал в боевых действиях, кто непосредственно наблюдал страшные лики смерти и картины массовых человеческих бедствий, кому в полной мере довелось окунуться в море эмоций и чувств, порожденных обстановкой кровавой борьбы, будь то вооруженное противостояние с внешним врагом, либо война гражданская.

Когда в тексте личного происхождения, содержащем описание военных реалий, встречается слово «сон», это не всегда означает, что перед нами рассказ о фабуле ночных грез того или иного мемуариста. Иногда мы наталкиваемся лишь на свидетельство об особом видении действительности, восприятие которой уподобляется автором воспри-

[197]

ятию сна, чаще всего кошмарного. Так, Виктор Шкловский, находившийся в русских войсках на территории Персии в качестве комиссара Временного правительства, вспоминал, как при попытке остановить погром на базаре города Урмия он вынужден был убегать от преследовавших его разъяренных солдат, и ему представлялось, что все это сон, причем сон, который он когда-то уже видел: «Дело было на перекрестке туннелей. Я побежал. Это не доказывает большой храбрости… И все казалось сном. У меня еще раньше был такой кошмар, будто я бегу по узкому, низкому коридору с выбеленными стенами, переходящими в потолок. Похоже немножко на коридоры Александрийского театра, только раз в пять уже и ниже. Кругом двери и двери. Ровный белый свет, а сзади погоня. Бежишь и прячешься за двери… Я вспомнил и вновь пережил уже наяву этот кошмар в серых туннелях урмийского базара»{1}.

Поэт-эмигрант и георгиевский кавалер Борис Волков написал такие строки, рисующие эпизод отражения атаки красных:

«Как сон, помню: шли без счета,
И в небе — горящий шар…
И труп мой от пулемета
Отбросил в снег комиссар…»
{2}.

Конечно, автор ввел в стихотворение метафору сна ради усиления художественного эффекта, но, возможно, он сделал это не только по причинам, обусловленным чисто поэтическими задачами. Возможно здесь сработал своеобразный автоматизм мышления, заставляющий нас даже в воспоминаниях о далеком прошлом относить наиболее критические моменты бытия к области сновидений. И тогда отождествление подобных ситуаций и снов, где с человеком происходят фантастические, но не влекущее страшных последствий для его реальной жизни события, оборачивается спасительной соломинкой шокированного сознания. Вообще же приравнивание яви к состоянию сна, а реальных событий к фантасмагориям сознания спящего само по себе не редкость, и этот феномен в истории культуры можно было бы отнести к разряду архетипических. В нашем случае действие архетипа обладало лишь той спецификой, которую задавали конкретно-исторические границы места и времени.

Сознание современников, помимо стирания грани между сном и реальностью, порождало и несколько иной вариант их соотнесения. Выражался он представлением о том, что ужасы войны неизбежно должны отозваться не менее жуткими картинами ночных видений. Жизнь, бывало, перечеркивала все ожидания, вызывая у человека, как случилось, к примеру, с Федором Степуном, искреннее недоумение. В одном из писем к жене (осень 1914 г.) выдающийся русский мыслитель, а в период Первой мировой войны — офицер-артиллерист, так изображал свои переживания от зрелища, открывшегося на местности, где еще недавно шел бой: «И вот странно, вот чего я до сих пор не пойму: впечатление было, конечно, большое, но все же совершенно не столь большое, как я того ожидал. А картины были крайне тяжелые. Трупы лежали и слева и справа, лежали и наши и вражьи, лежали свежие и многодневные, цельные и изуродованные. Особенно тяжело было смотреть на волосы, проборы, ногти, руки… Ну скажи мне, ради Бога, разве это можно видеть и

[198]

не сойти с ума? Оказывается, что можно, и можно не только не сойти с ума, можно гораздо больше, можно в тот же день есть, пить, спать и даже ничего не видеть во сне» [выделено мною — В. К.]{3}.

Спустя несколько месяцев в другом письме Степун сообщал жене о случае, который можно было бы расценить как курьез, если бы речь не шла о жизни и смерти: «Третьего дня я писал тебе, что еду на позицию сменять Ивана Дмитриевича, и что, возможно, австриец запустит по мне шрапнелью. Сон оказался в руку. Когда я возвращался домой, вокруг меня низко разорвались четыре снаряда»{4}.

Используя народную поговорку, не в точном, а в переносном смысле, Степун, однако, точен в другом. Общий контекст военного быта трансформировал ординарные опасения осторожного человека в нечто большее — в предвидение, характерное для пророческого сновидения. Между тем, это был не сон…

Здесь мы вновь сталкиваемся с действием архетипа, архетипа, который устанавливает связь между содержанием сновидения и будущим. Довольно отчетливо подобная связь прослеживается в приметах — этих неотъемлемых атрибутах военной повседневности.

Воспоминания о Первой мировой фронтовика В. Дмитриева рисуют, в частности, один из эпизодов войны, где примета фигурирует в виде образов солдатского сновидения: «Всю ночь шли разговоры об утреннем наступлении. Злобились на командование. Вспоминали дом. Мой сосед, доброволец Вальдин, молодой парнишка, совсем истомился.
— Снилось мне вчера, будто я раненый поехал в отпуск. И встретил мать. Она меня целовала, — говорил он, жалко поглядывая на меня.
— К чему бы, это, Вась, а? Говорят, мать перед боем видеть — плохо…
Я прячу глаза и хлопаю его по плечу:
— Выживем, не хандри раньше времени…
Ранним утром вылезли из окопов.
— В атаку… Ура!
Бежал, ничего не сознавая, — лишь бы вперед…
В этой атаке Вальдин был убит»
{5}.

Рассказы о сновидениях иногда содержат описания, в которых сны не искаженно, а напротив, достаточно натуралистично воспроизводили ситуации военной действительности, причем нарочитое неразграничение сознанием двух полярных состояний бытия — сна и бодрствования — в какие-то периоды жизни сновидца оказывалось не исключительным, а обыденным психическим актом.

Приведем пример. Хорошо известно, что военная действительность нередко оборачивается своего рода игрой. И здесь «Записки кавалериста» Николая Гумилева могли бы послужить неплохой иллюстрацией к культурологическим конструкциям «Homo ludens» Хёйзинги. Однако для нас важно другое: втянувшись во фронтовую жизнь, словно в азартную игру, Гумилев продолжает воспроизводить тип игрового поведения даже во сне. С юмором он сообщает, как однажды ночью, «не выходя из халупы, совершил, по крайней мере, двадцать обходов и пятнадцать побегов из плена»{6}, то есть — он совершил именно те действия, где при-

[199]

сутствует ощущение состязательности, создается эффект игры с противником. По признанию автора, накануне его состояние напоминало состояние сна, вызванное, правда, болезнью — сильнейшей простудой: «Мы наступали, выбивали немцев из деревень, я тоже проделывал все это, но как во сне, то дрожа в ознобе, то сгорая в жару»{7}.

При анализе этого и других сновидений эпохи войн и революций создается впечатление, что чем больше действительность в сознании людей уподоблялась сну, тем больше сны современников, освобождаясь от сложной символики, почти напрямую отображали действительность. Опять же у Шкловского находим соответствующий вариант описания сна и реакции на него, которая просвечивает в абсолютно лишенной эмоций, сухой и лапидарной констатации: «Мне ночью часто снится, что у меня на руках взрывается бомба. Со мной раз был такой случай»{8}.

Нужно, однако, отдавать себе отчет в том, что аналогичные состояния во время войны не являлись нормой. Чаще сновидения снимали психическое напряжение человека, обращая его к мирным темам, к воспоминаниям о родной стороне, о близких, с которыми разлучила солдата война. Одна из песен, сложенных в годы Первой мировой, хорошо передает контраст между суровой фронтовой действительностью и содержанием сновидений воинов:

«Покрыты костями Карпатские горы,
Озера Мазурские кровью красны,
И моря людского мятежные взоры
Дыханьем горячим полны.
…Тут синие дали печалью повиты,
О родине милой тревожные сны,
[выделено мною — В. К.]
Изранено тело и души разбиты,
И горем, и бредом тут думы полны…»

В свое время, иллюстрируя компенсаторную функцию сна на материале сновидений участников Первой мировой войны, К. Г. Юнг отмечал: «Солдатам на передовой война снилась несравненно реже, чем мирная жизнь дома. Согласно принятому среди военных психиатров фундаментальному принципу, как только человеку начинают слишком часто сниться военные сцены, его необходимо удалить с линии фронта, ибо его психическая защита от внешних впечатлений исчерпана»{10}.

Многообразие рожденных войной сновидений не исчерпывается, однако, приведенными выше вариантами. В нашем распоряжении имеется текст, содержащий подробное описание сюжета сна, где обнаруживается довольно неожиданное сочетание культурных смыслов и специфический угол зрения при восприятии войны. Это воспоминания Георгия Соломоновича Габаева (1877—1956) «Сандомирское видение», которые занимают особое место в его обширном рукописном наследии.

Но прежде несколько слов о самом Габаеве. Несомненно, это был человек удивительных способностей и удивительной судьбы. Потомок старинного грузинского рода, офицер, военный историк, талантливый рисовальщик, пробовавший свои силы и в литературном труде, с начала Первой мировой войны он служил в действующей армии. В июле 1917 —

[200]

марте 1918 гг. полковник Габаев командовал гвардии Саперным полком. При советской власти в период гражданской войны привлекался к работе как военный инженер, являлся одним из первых организаторов военных архивов и музеев Петрограда. Габаев неоднократно арестовывался: в 1921 г. в связи с Кронштадтским восстанием, в 1926 г. по обвинению в масонской деятельности, в 1930 г. в рамках громкого Академического дела. За двумя последними арестами следовали соответственно ссылка и семь с половиной лет лагерей. Но и после освобождения в 1937 г. долгое время действовал запрет на проживание Габаева в крупных городах. Перенося выпавшие на его долю тяжелые испытания, он продолжал свои исторические и литературные занятия.

В 1954 г. Габаев решил изложить на бумаге содержание одного сна, который привиделся ему ровно сорок лет назад — в ночь с 15 на 16 сентября 1914 года. Свой рассказ он дополнил описанием хода событий, предшествовавших той памятной ночи, а также акварельными зарисовками. Вероятно осуществить это оказалось не так уж трудно, поскольку пережитое во сне потом долгое время волновало его воображение. Габаев на склоне лет признавался: «И до сих пор вся эта картина поразительно отчетлива и не стирается из памяти, как многие другие, даже яркие сны»{11}.

В начале своего повествования автор сообщает о боевых действиях Гвардейского корпуса в конце лета — начале осени 1914 г. Сражение, в которое гвардия вступила под Люблином, было очень жестоким и сопровождалось множеством потерь. Сам Габаев, хотя и был прикомандирован к штабу корпуса, часто посещал передовую, где ему случалось попадать под огонь противника. Об этих днях офицер вспоминал: «19 августа корпус был срочно переброшен к Люблину, т.к. австро-германские войска оттеснили стоявший там армейский корпус и брошенный ему на помощь гренадерский от границы на Сане почти к самому Люблину… Прибытие гвардии изменило ход боев. Наши войска перешли в контрнаступление и, преодолев немалые трудности из-за наличия упорных прусских батальонов и громадной артиллерии, отбросили противника. Телами павловцев было устлано большое поле пшеницы. Их командир Некрасов повел их в атаку в рост. Московцы потеряли до 15-ти офицеров, но взяли в лоб немецкие батареи, сколько помнится, до 70-ти орудий. 30-го августа преображенцы взяли Янов, 3-го сентября московцы прогнали противника за Сан у Кшешова, и 9-го корпус перешел Сан; 12-го дошли до Колбушева в Галиции, но 14-го наступление остановилось, и из-за отхода соседних корпусов и гвардейскому пришлось отойти. 15-го сентября перешли Вислу по понтонному мосту в Сандомир»{12}.

Далее автор рисует совершенно противоположную, вполне мирную и даже романтическую картину своего пребывания в старинном польском городе. Штаб гвардейского корпуса разместили в здании XIV века — католической семинарии, где некогда находился женский монастырь. Габаеву и его сослуживцу отвели для жилья одну из бывших келий, которая выходила в длинный коридор, заканчивавшийся большим круглым залом с широким балконом и видом на слиянье рек Вислы и Сана. Несмотря на утомление и удрученность фактом отхода русских войск, впечатления от городского ландшафта вызвали у офицеров живейший

[201]

интерес, и Габаев с приятелем отправились осматривать достопримечательности Сандомира. В самой семинарии был музей древностей. Любопытно, что из всего многообразия экспонатов Габаев включил в свой рассказ описание лишь одной коллекции, воспоминание о которой почему-то прочно запечатлелось в его сознании. Это были коробки, заключавшие собрание местной флоры. Своей формой они походили на книги: «Корешок — подлинная кора дерева какой-либо породы, покрытая лаком. Из того же дерева и вся книгообразная коробка. Открывая переднюю крышку такой книги, мы находим прекрасно консервированные образцы листьев, цветов и плодов этого дерева и даже насекомых, питавшихся им»{13}.

Офицеры продолжили свою экскурсию и вскоре оказались в большом костеле, когда-то являвшемся частью мужского монастыря. Получив разрешение настоятеля, они вместе с проводником спустились в подземные лабиринты храма. Картины, открывшиеся нашим путешественникам, превзошли все их ожидания. Габаев вспоминал: «Оказалось, что почва на редкость обладает способностью мумизировать тела, и мы смогли осмотреть несколько интереснейших открытых гробов. В одном из них лежал монах огромного роста с большой седой бородой. Сопровождавший нас церковнослужитель пояснил, что это был присланный из Рима в давние времена ревизор. В монастыре ему был предложен роскошный ужин, после которого он немедленно скончался. Тело было в прекрасной сохранности. В другом гробу лежали, обнявшись, монах и монахиня. Сопровождающий объяснил, что они согрешили и были поражены смертью. Сохранность тел была значительно хуже. Нам была ясна земная и в пределах монастыря причина внезапной кончины и присланного от папы ревизора, и монашеской пары, предавшейся любви. Мы рассказали кое-кому из наших товарищей о виденном в подземелии, и к настоятелю посыпалось столько просивших посмотреть интересную пару, что он рассердился и приказал разложить тела по разным гробам. Было еще несколько открытых гробов с телами разной сохранности и, как во многих подземельях католических костелов, куча давних человеческих костей.

Однако наилучше сохранившаяся и прямо прекрасная покойница была, как нам сказали, княжна, дочь воеводы Сандомирского, но, конечно, не Марина Мнишек начала XVII века, а XV века. У нее были прекрасное лицо и руки, и одета она была в роскошное платье, очевидно, замененное. Ее нельзя было принять за восковую фигуру, так жизненно и как бы еще вчера живое было лицо. Только на одной щеке было матовое место. Получив хороший на-чай, проводник объяснил, что это настоятель хотел попробовать обмыть ее лицо. [Далее следует обрывок фразы, зачеркнутой автором — «и добавил, что от своих предшественников он слышал, что и…» — В. К.].

Вечером, после осмотра других интересных костелов и древних ратуши и башен, очень усталые, с удовольствием приняв душ, заснули мы на чистых простынях»{14}.

[202]

Переходом от рассказа о впечатлениях дня к впечатлениям ночи у Габаева служит одно единственное замечание, смысл которого — уравнивание сна и действительности: «О дальнейшем я не берусь утверждать, явь это было или сон»{15}.

Иллюзия реальности происшедшего во сне во многом была обусловлена тем обстоятельством, что сновидение без какого-либо перерыва продолжало событийный ряд дневных похождений Габаева. Фантастическое действо в этой ситуации абсолютно не воспринималось как нечто ирреальное. Момент отхода ко сну в описании автора можно было бы отнести и к действительности, и к работе сознания спящего: «Моя кровать стояла второй от двери в длинной и узкой келии. В окно ярко светила луна. Дверь была за кроватью моего спутника узкая, железная. Она тихо открылась и появилась стройная женская фигура в одежде католической монахини: белой рясе и капюшоне»{16}.

В этой монахине офицер узнал красавицу-княжну, которую видел в монастырском подземелье. «Не сказав ни слова, — продолжает Габаев, — она поманила меня рукой, я сорвался с походной кровати, молниеносно оделся и пошел за ней. Пройдя коридор, мы оказались в описанной выше круглой зале, но я ее едва узнал: на полу и на стенах были пышные ковры и было развешено много старинного оружия и доспехов. Около стен стояли скамьи со спинками и пышными подушками.

Моя проводница обернулась и вновь поманила меня. Мы быстро прошли зал и вышли на балкон. К каменной балюстраде его была причалена громадная ладья, висевшая в воздухе. В ней сидели по два в ряд десятка три старинных польских воинов в крылатых шлемах и панцирях. Их головы были наклонены и большие усы свисали. Они производили впечатление спящих или сильно задумавшихся. Посредине ладьи было возвышение, покрытое богатым ковром. На нем сидел старец в золотой княжеской короне и пышной мантии, отороченной горностаем. У него была большая седая борода и он также сидел, свесив голову, как и его воины.

Моя проводница подала мне руку, сама легко перешагнула через балюстраду и помогла мне. Она уселась около старика, ласково прильнула к нему, а мне молча показала сесть у ее ног.

Лодка бесшумно отчалила от балкона и понеслась по воздуху над Саном и Вислой, городами, селами, горами, лесами, ярко освещенными луной. Кое-где мелькали огоньки. Впрочем, я не столько любовался изумительно прекрасной панорамой, как моей таинственной проводницей. Все молчали. Я все больше прижимался к ее ногам и все больше пламенел. Экстаз мой все усиливался, дошел до предела и я потерял сознанье.

Проснулся я при ярком солнечном свете в страшной слабости. Все пережитое в эту ночь четко стояло перед глазами…»{17}.

Мемуарист отказался изложить собственную интерпретацию своего сна. Только в примечании Габаев упомянул о разговоре с кавалергардом Ч. — офицером, хорошо знакомым с литературой по демонологии. Тот в свою очередь предположил, что польская красавица на деле была суккубом, иными словами, существом из потустороннего мира, являющимся ночью к мужчинам и вступающим с ними в любовные отношения. Помимо этой мистической версии, напрашивается самое простое истолкование видения,

[203]

заставляющее трактовать последнее как продукт реализации вытесненного сексуального влечения, «облагороженного» романтическими образами средневековья, а еще точнее — как следствие психического дискомфорта, вызванного отрывом от семьи, ограничением естественных биологических потребностей человека в условиях военного времени.

Именно такой вариант интерпретации, несомненно, соответствует другому тексту, содержание которого в определенном отношении напоминает рассказ Габаева. Если сравнить оба варианта, то, как кажется, можно с большим основанием выносить вердикт по поводу «Сандомирского видения». Речь идет о книжке Вадима Белова «Кровью и железом. Осень 1914 г. Впечатления офицера-участника», увидевшей свет в 1915 г. Книга состоит из собрания беллетризованных историй о фронтовой жизни.

В одной из этих историй автор повествует о том, как русские офицеры-кавалеристы расположились на ночлег в усадьбе, незадолго до того покинутой немцами. Приятной неожиданностью стало появление очаровательной дамы — якобы хозяйки дома, пострадавшей от прежних непрошеных гостей и скрывавшейся до прихода русских в подвале. После ужина, проведенного в компании с незнакомкой, офицеры разошлись спать. Герой, от чьего имени ведется повествование, не так скоро погрузился в сон, как его сосед — командир эскадрона. Далее развитие сюжета идет примерно по тому же сценарию, что и в рассказе Габаева: «Я долго не мог заснуть и перешел в состояние сна как-то незаметно, так что тот сладкий сон, который мне приснился, сделался как бы продолжением яви, и я не мог различить, где кончалась действительность и где уже начиналась область фантазии.

Что же могло мне сниться? Мне, молодому человеку, оторванному от привычной жизни и брошенному в поток, стремительный и клокочущий, исключительных, неожиданных и неизведанных переживаний, человеку с чуткими до болезненности нервами, с немного мягким сердцем и горячему поклоннику красивых женщин.

Конечно, мне снилась она, наша незнакомка, но не такая, какой она явилась к нам, не такая чуждая для меня и далекая, но с теми же темными, как агат, глазами, смотрящими на меня счастливым, сулящим и любящим взглядом… Я был далек, так далек от этой темной ночи, от маячивших фигур часовых, от этого полуразоренного дома, от всей этой жизни, такой необычной и обильной совершенно исключительными впечатлениями.

Я проснулся внезапно, словно от толчка, оторванный от снившегося мне поцелуя моей незнакомки, быстро сел, спустив ноги с дивана, но несколько секунд не мог отогнать от себя образов своей ночной жизни»{18}.

Финал рассказа, где выясняется, что женщина, очаровавшая героя, оказалась шпионкой, а равно и вопрос о степени беллетризации содержания текста Белова для нас не столь важны, как сюжетное сходство двух повествований. На фоне этого сходства наиболее существенным представляется одно отличие: для офицера-кавалериста смысл сновидения и сама «логика» его возникновения абсолютно понятны, ибо гармонируют с мироощущением и самооценкой героя; для Габаева же этот смысл не очевиден, его сон остается тайной, требующей разгадки, хотя

[204]

версия истолкования «Сандомирского видения» в духе фрейдовской теории либидо как будто лежит на поверхности. Вывод, который напрашивается сам собой, с неизбежностью ликвидировал бы проблему, скрытую за образами сна, и сновидец, по всей вероятности, вскоре потерял бы к нему всякий интерес. Не то произошло с Габаевым. Он хранил воспоминание о своем видении практически всю оставшуюся жизнь. Следовательно, не исключая воздействия уже упомянутой психофизиологической детерминанты, есть резон поискать еще одну, параллельную детерминанту «Сандомирского видения», предположив, что последняя могла быть и доминирующей.

Любопытно, что в воспоминаниях Габаева описание предшествовавших сновидению событий превышает по объему ту часть текста, где изложено содержание ночных грез. Возможно, сам автор таким способом, интуитивно выделяя одни и отбрасывая другие детали пережитого, представил ключ к более сложной и более адекватной интерпретации сновидения. Тогда стоит более внимательно отнестись к совету классика психоанализа Э. Фромма: «Для того, чтобы сон был вполне понятен, его нужно осмыслить с точки зрения реакции на значительное событие, которое произошло накануне появления этого сна»{19}.

В рассказе Габаева четко обозначены два важных событийных ряда, а также описаны соответствующие реакции сновидца. Во-первых, это боевые действия Гвардейского корпуса, отозвавшиеся чувством психологической и физической усталости, сожалениями по поводу отхода русских частей, периодическими воспоминаниями о жертвах войны, ощущением близости смерти. Во-вторых, это осмотр достопримечательностей Сандомира и эмоции, обусловленные знакомством с городским ландшафтом, где каждый уголок привлекает человека своей историей, погружает в неповторимую культурную среду.

В последнем случае примечательно, что наиболее сильные впечатления были вызваны созерцанием объектов, утративших дар жизни, но продолжавших свое существование благодаря различным обстоятельствам. Созерцание засушенных экземпляров растений и насекомых, человеческих тел, сохранившихся в климате древних подземелий, впечатления от романтических легенд, связанных с жизнью погребенных, особым образом сочетаясь со следами испытаний психики условиями фронтовой действительности, не столько создавали ощущение неотвратимости смерти, естественности перехода к состоянию небытия, сколько укрепляли веру в конечное торжество жизни, вселяли надежду на возможность в той или иной форме преодолеть смерть. Характер этих переживаний, то обстоятельство, что их причиной во многом послужили впечатления, вынесенные из стен древних храмов, позволяют также говорить о религиозных истоках ночных грез Габаева: сюжет и образы «Сандомирского видения» обнаруживают несомненную связь с извечной проблемой христианского учения — проблемой бессмертия.

Во сне офицера ведут через зал, увешанный доспехами. Он попадает на ладью с воинами, во главе которых князь в горностаевой мантии и короне. Ладья совершает полет к неизвестной цели. Всё это символы, за

[205]

которыми стоят представления о войне и тех, кто ее ведет. Более того, о войне — как о путешествии, с непредсказуемой протяженностью, с неизвестным для каждого участника этого предприятия пунктом прибытия. Однако закрытые глаза, неподвижность воинов и их предводителя превращают последних лишь в статистов развернувшегося действа, и, как следствие, снижают значимость того, что стоит за этими символами.

Центральным персонажем сновидения оказывается прекрасная польская княжна. Изображенная Габаевым в двух ипостасях, она служит связующим элементом между действительностью и сном; ее образ в значительной степени обеспечивает высокую динамику повествования. Монашеское облачение женщины (символ чистоты, абсолютной недоступности, принадлежности к бесплотному миру) во сне не препятствуют проявлению чувственности нашего героя. Переживания сновидца достигают высшей точки благодаря близости таинственной монахини, и завершающая часть сна на время заставляет забыть о дыхании смерти. Пробуждение офицера происходит еще до того, как встрепенутся князь и его дружина, а «ладья войны» найдет свой причал.

Основные символы сна говорят о сильнейшей напряженности в глубинных горизонтах сознания спящего. Интенсивный процесс кристаллизации культурных смыслов, где одним из центров притяжения служило жизнеутверждающее начало, другим — смерть в различных ее проявлениях, обрели свою репрезентацию в «Сандомирском видении». Вероятно, этот яркий сон-путешествие в чем-то перекликался с последующими событиями жизненного пути Георгия Габаева. До преклонных лет он берег в памяти удивительное видение и не только изложил его содержание в классической форме воспоминаний, но, как явствует из примечаний автора, воспользовался им в качестве материала для своих литературных занятий. Биография Габаева и правда похожа на богатое впечатлениями и тяжелейшими испытаниями странствие. Возможно, на заключительном этапе этого странствия сон, так взволновавший воображение офицера в 1914 году, наконец, стал восприниматься и как профетиче-ский. Ведь он словно заранее предвещал, что Габаеву суждено будет выжить во всех войнах, включая и ту, что вел Сталин против своего народа.

Поразительный сплав эмоций, находивших выход в сновидениях, отличал духовное бытие другого офицера — Петра Николаевича Ламанова (1884-1932). В его личном фонде, хранящемся в Российском государственном архиве Военно-Морского Флота, находятся принадлежащие ему письма и дневники, в которых зафиксирована целая серия снов. Наибольшую ценность, на наш взгляд, представляют записи сновидений, относящиеся к 1918-1922 гг. Некоторые из них довольно «остросюжетны», плотно насыщены символикой, отражающей состояние умов определенного слоя российского общества периода гражданской войны.

Ламанов родился в семье офицера. По окончании Морского корпуса в Петербурге проходил службу на Балтийском флоте, в частности, на минном крейсере «Лейтенант Ильин», тральщике «Проводник», линкоре «Александр II». В октябре 1914 г. был награжден орденом Св. Анны III степени с мечами и бантом «за самоотвержение и мужество, проявленное… во время траления мин под огнем неприятельских крейсеров»{20}.

[206]

В февральско-мартовские дни 1917 г. безоговорочно перешел на сторону восставших матросов Кронштадта, принял самое активное участие в революционных митингах. 15 марта того же года был избран начальником всех морских частей Кронштадта, а также членом исполкома Кронштадтского Совета, председателем которого стал его родной брат — студент-технолог Анатолий Николаевич Ламанов.

После прихода к власти большевиков бывший офицер занимал ряд должностей на Балтийском флоте, в том числе: начальника береговых частей в Кронштадте (1918), чина для поручений при Командующем Балтфлотом (1920), члена Бюро военно-морской пропаганды (1922). Дважды он попадал в ЧК, отсидев под арестом 201 день. С июня 1922 г. работал в Центральном военно-морском музее (Петроград). Последняя должность — хранитель Революционного отдела музея. В 1929 г. Ламанов вышел на пенсию.

Каковы же мотивы, побуждавшие этого человека записывать содержание своих сновидений наряду с другой информацией, которой, судя по всему, он придавал некую значимость? Личные документы Ламанова свидетельствуют о том, что это был глубоко верующий человек, имевший некоторую склонность к мистике. Даже в суматохе «медового месяца» революции (март 1917 г.) он не забывал о молитвах. «Ни одного дела, порученного мне товарищами матросами, — отмечал старший лейтенант Ламанов в письме к своей тете С. И. Петровой, — я не начал, пока не помолился искренно от всей души и сердца Богу»{21}. В другом письме к тому же адресату, датированном августом 1918 г., Ламанов сообщает: «Бываю я иногда в гостях у сторожа, ведем беседы на религиозные темы, весьма интересные беседы. Как-то на это время совершенно забываешь о мирской жизни. Он [сторож — В. К.] состоит в секте «евангелистов»… Эти беседы многое мне открыли, чего я вовсе не знал, а если читал об этом, то не отдавал себе ясного отчета»{22}.

Очевидно, бессознательная вера в пророческую силу сновидений побудила Ламанова зафиксировать, например, следующий факт: «В ночь с 13 на 14 марта [1918 г. — В. К.] видел какой-то сон; сам не помню, только женушка говорит, что я громко во сне сказал: «17 мая будет великое сражение». Отметил это число на календаре на всякий случай»{23}.

Интерпретировать слова, произнесенные Ламановым во сне, довольно сложно. Да и сам он воздержался от комментария по поводу этих ночных грез. Можно только предположить, что обстановка военного времени, когда мир между Россией и Германий был уже заключен, но борьба на Западе вступала в решающую фазу, породила соответствующую реакцию бывшего офицера, напряженно следившего за ходом событий на фронтах Первой мировой.

Другое сновидение Ламанова в особых пояснениях, пожалуй, не нуждается. В нем отразились романтизм, общие для сторонников большевизма настроения и политические ожидания. «Видел во сне, что самый сильный из французских сверх-дредноутов присоединился к мировой социалистической революции… Пора пролетариату Запада решительно, смело и окончательно выступить на поддержку Советской России и для полной победы Мировой пролетарской Революции»{24}.

[207]

Однако сны Ламанова далеко не всегда были оптимистичными. Иные представляли собой картины, очень точно отображавшие жестокие реалии гражданской войны в России. 29 августа 1919 г. Ламанов записал в дневнике: «Видел сон, как будто у нас здесь в Кронштадте белогвардейский заговор, и белогвардейцы расстреливают наших группами»{25}. Мятеж фортов «Красная горка» и «Серая лошадь» в июне 1919 г., действия английского флота в Финском заливе, бомбардировки Кронштадта морской авиацией и, наконец, готовившееся наступление на Петроград войск генерала Юденича внушали серьезные опасения за свою судьбу и вызывали размышления о политическом выборе офицерства не только у одного Ламанова.

В подобном ключе можно интерпретировать и другой сон нашего героя, в котором тот попадает в плен к белогвардейцам. Вначале его накормили обедом. «Затем, — пишет Ламанов, я наталкиваюсь на какого-то моложавого сухопутного офицера и помню фразу: «Кто за Советскую власть — повесить». И на этом я проснулся»{26}. Датировано 18 июня 1920 г.

Тема расстрела или вообще казни со времен революции и гражданской войны, по-видимому, стала одним из наиболее распространенных лейтмотивов переживаний, а следовательно, и сновидений россиян, независимо от их принадлежности к тому или иному политическому лагерю. Расстрел как сюжет сновидения нашел свое место и в художественной литературе. Вспомним строки Владимира Набокова:

«Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат»
{27}.

Находясь на службе у большевиков, Ламанов постоянно ощущал дискомфорт, объективно обусловленный принадлежностью в прошлом к офицерскому корпусу. С одной стороны, недоверие начальства, с другой, — быстрая карьера некоторых его сослуживцев по Балтфлоту, тех, кого в дневниках он именовал «красными белогвардейцами», «верными слугами буржуазии», вызывали у Ламанова чувства горечи и обиды: «Сколько пришлось мне перенести унижений, оскорблений, преследований за матросов, а в результате я приравниваюсь к типам, которые ничего не делали для матроса, а подчас даже и губили его… Просил, и не поняли меня, приравняв к кап. 1 р. Зеленому. Он и я в политическом отношении — небо и земля. Ему жилось как штабному все время хорошо, и, не дай бог, пади Советская власть, он будет выставлен мучеником, страдальцем, и прекрасно ему будет жить и служить, на мне же лежит крест и гроза расплаты»{28}.

В 1919 г., когда белые угрожали Петрограду, в городе начался массовый террор против «бывших» и, прежде всего, против офицерства. В августе того же года оказался в ЧК и сам Ламанов. Арест был недолгим

[208]

и не повлек за собой серьезных последствий, но все же угроза попасть под репрессии сохранялась. Так 5 октября 1919 г. Ламанов запишет: «Мне стало известно, что Ткаченко собирает какие-то материалы, чтобы меня расстреляли. В присутствии многих у товарища Кох он обозвал меня лодырем, белогвардейцем и т. п.»{29}.

Чувства подавленности и тревоги за свою судьбу и судьбу близких стали для бывшего офицера атрибутом повседневности. Лишь изредка они сменялись короткими моментами подъема духа.
1920 год не внес особых перемен в жизнь бывшего офицера. Полуголодный быт, недомогания жены, собственные болезни и постоянное нервное напряжение характеризуют этот период его существования. И по-прежнему Ламанов записывает свои сновидения, где иногда обнаруживает благоприятные для себя знаки и предвестия. Так, в одном из своих посланий к С. И. Петровой, датированном 22 октября 1920 г., он писал: «Видел я сон, что я на какой-то квартире, тут же со мной мои товарищи по корпусу [Морскому корпусу — В. К.], один из них уже давно покойник. Кто-то якобы обменил мои новые сапоги и жилет на старое и драное. Затем вижу священника о-ца Василия (бывшего дьякона Кроншт. Мор. Собора) и прошу его отслужить молебен Св. Александру Невскому. После этого вижу, якобы парад морякам, по случаю народного праздника, день Октябрьской Революции и на сем просыпаюсь. Сон ободрил меня и сегодня я чувствую себя уже много лучше, какая-то сила говорит мне: «духа не угашайте»… Будешь в церкви, помолись за меня Казанской Божьей Матери и Св. Александру Невскому»{30}.

Нетрудно заметить, что стержневой основой сновидения были проблемы социальной идентификации и примирения в сознании Ламанова традиционных моральных норм и представлений (включая религиозные) с идеологией новой власти. Первая группа образов — товарищи по корпусу — вероятнее всего символизирует прежний статус Ламанова как офицера и корпоративные ценности, которых он придерживался до революции. Подмена одежды — резкое изменение в положении нашего героя. Встреча со священником и просьба о молебне — подтверждение прочности религиозных устоев Ламанова и упование на помощь свыше. Парад красных моряков в годовщину Октября — символ верности идеям революции и одновременно символическое свидетельство ее окончательной победы, а потому и правильности выбора всей жизненной стратегии Ламанова.

Однако, пока война продолжалась, душевный покой или оптимизм не могли долго сохраняться в сознании бывшего офицера. Новые тяготы и волнения обрушились на семью Ламановых в связи с восстанием моряков Кронштадта в марте 1921 г. Одним из активных участников этих событий оказался родной брат Петра Ламанова — Анатолий, некогда председатель исполкома Кронштадтского Совета, педагог и ученый. О переживаниях по поводу трагической судьбы брата свидетельствуют дневниковые записи П. Ламанова:
17 мая 1921 г. — «Воспоминания о брате вызвали глубокую тоску и слезы, слезы, они душат меня»{31}.

[209]

4 июня 1921 г. — «Толя расстрелян 27 апреля»{32}.
8 июня 1921 г. — «Нездоровилось. Был вечером у тети Симы, с трудом прочел стихотворение «Последнее письмо» [П. Ламанов писал стихи — В. К.]. Оба были в крайнем нервном состоянии. Сгубило Анатолия честолюбие и упрямство. И сколько раз ему говорили и Симаша и я, чтобы он работал как ученый и не совался бы в политику…»{33}.
10 июня 1921 г. — «Видел во сне брата, он от меня куда-то скрылся, перебежав большую яму, которую мне перейти не пришлось, меня забросали мальчишки камнями. Затем видел как будто восстание, масса народу и я, как бы куда-то от них скрылся»{34}.

Мир ночных видений Ламанова — своего рода калейдоскоп, в котором беспрестанно менялись картины, одна не похожая на другую. Поэтому не будет излишним дополнить представление читателя о содержании снов нашего героя цитатой из дневниковой записи от 1 июля 1921 г., которую мы оставим без комментариев: «Ну и ночь, сон полон женщин, это не сон, а черт знает что такое»{35}.

Летом 1921 г. Россия постепенно втягивалась в мирную жизнь, но состояние гражданской войны еще не закончилось, как не закончились и беды семьи Ламановых. После подавления восстания кронштадтцев чекисты начали массовые проверки благонадежности моряков Балтийского флота. В 20-х числах августа в Петрограде и Кронштадте были проведены масштабные аресты бывших офицеров и военных чиновников, находившихся тогда на службе во флоте. Из 977 человек более половины оказались в местах заключения{36}. К тому времени Ламанов состоял в резерве для замещения командных должностей флота. Его арестовали в сентябре 1921 г., а следствие продлилось шесть с половиной месяцев. Из заточения Ламанов передавал родным весточки, где упоминал и о своих снах. Так, на небольшой открытке, датированной 31 марта 1922 г., читаем: «Несколько ночей подряд меня душили кошмары, сам не могу понять, отчего. Может быть, тут играет роль мое повышенное нервное состояние»{37}.

Конечно, нелегко представить иной настрой и иное состояние духа у человека, чья жизнь висит на волоске. К тому же именно в марте 1922 г. исполнилась годовщина Кронштадтского восстания, приведшего к гибели брата. В этой связи заслуживает особого внимания сновидение, сюжет которого Ламанов записал еще 13 апреля 1920 г. Здесь, словно в фокусе, преломляются и смыслы событий, и переживания бывшего офицера, относящиеся к периоду гражданской войны: «Видел сон, Христа и много народу в каком-то каменном помещении. Дикие звери кусали людей. Я обратился к Христу: «За что же они на меня набросятся?», т.к. один из зверей — тигр — быстро ко мне приближался. Христос сказал: «Вон отсюда», и все звери покорно послушались и скрылись. А одна большая собака по слову Христа стала кого-то искать и нашла, осужденного на смерть, но потом он был помилован»{38}.

В христианской символике этого сновидения присутствуют мотивы суда и наказания, позволяющие развернуть несколько вариантов истолкования. Если делать акцент на индивидуальных особенностях биографии и переживаний офицера, этот сон можно рассматривать, во-первых, как сон-воспоминание (мы уже говорили о кратковременном

[210]

аресте Ламанова в 1919 г.). Это событие могло вылиться в образы сна, где каменное помещение символизировало тюрьму, а чудесное спасение по воле Христа — освобождение Ламанова из заключения. С не меньшей вероятностью позволительно рассуждать и об устремленности смыслов видения в будущее. Так, по замечанию А. Адлера, «сновидение может представить свершившейся одну из ожидаемых в будущем ситуаций»{39}. С этих позиций факты биографии Ламанова, относящиеся к 1921-1922 гг., поразительно соответствовали сюжету ранее увиденного им сна, за исключением гибели брата, — возможно, того самого человека, помилование которого обрисовано в рассказе сновидца.

Наконец, представляется, что этот сон дает материал для размышлений о состоянии массового сознания «смутного времени» в целом. Видения офицера, несомненно, были порождены социальным страхом, носившим коллективный характер. И в таком варианте картина сна расширяется до масштабов Страшного суда и конца света, которые стали ассоциироваться с революцией и гражданской войной. Пример подобного восприятия действительности сквозь призму сновидения мы находим и у Виктора Шкловского. На излете эпохи гражданской войны, работая над своей книгой воспоминаний, он с холодной отстраненностью наблюдателя поведал: «Мне ночью снится иногда, что падает потолок, что мир рушится, я подбегаю к окну и вижу, как в пустом небе плывет последний осколок Луны… Я говорю жене: “Люся, не волнуйся, одевайся, мир кончился”»{40}.

Возвращаясь к дальнейшей судьбе Петра Николаевича Ламанова, отметим, что она сложилась все же достаточно благоприятно. 5 апреля 1922 года он был выпущен из мест заключения и в июне того же года перешел на службу в Центральный военно-морской музей. После освобождения дневниковые записи бывшего офицера постепенно приобретают все более спокойную тональность, сновидения встречаются там все реже и реже, а их содержание становится менее понятным сновидцу, вероятно, оттого, что сон перестает напоминать действительность. Так, в мае 1922 г. Ламанов запишет: «Видел во сне лейт. Шмидта, он почему-то просил, чтобы отпустили вина для матросов»{41}

Изучение историком сновидений — дело крайне проблематичное с точки зрения доказательности выводов. Но это отнюдь не означает, что такая работа бесполезна. Когда наука преследует цель всеобъемлющего постижения прошлого, включая и «жизнь сознания», пренебрежение областью снов может обернуться упущенной возможностью не только в плане извлечения дополнительной информации, но и в перспективе совершенствования объяснительных моделей. Во всяком случае, автор надеется, что результаты его рекогносцировки на нетрадиционном для историка поле исследований не покажутся натяжкой, а вызовут лишь заинтересованную реакцию читателя.

[211]

Примечания:

{1} Шкловский В. Сентиментальное путешествие. М., 1990. С. 107.

{2} Волков Б. Пулеметчик Сибирского правительства // Вернуться в Россию — стихами… 200 поэтов эмиграции: Антология. М., 1995. С. 137.

{3} Степун Ф. (Лугин Н.) Из писем прапорщика-артиллериста. М., 1918. С. 17.

{4} Там же. С. 50.

{5} Дмитриев В. Доброволец. Воспоминания о войне и плене. М.; Л., 1929. С. 6.

{6} Гумилев Н. Записки кавалериста. Омск, 1991. С. 175.

{7} Там же. С. 174-175.

{8} Шкловский В. Указ. соч. С. 187.

{9} Цит. по: Войтоловский Л. Н. Всходил кровавый Марс: По следам войны. М., 1998. С. 183.

{10} Карл Густав Юнг: дух и жизнь. Сборник. М., 1996. С. 279.

{11} ОР РНБ. Ф. 1001. Оп. 1. Д. 36. Л. 5.

{12} Там же. Л. 1.

{13} Там же. Л. 2.

{14} Там же. Л. 3-4.

{15} Там же. Л. 4.

{16} Там же.

{17} Там же. Л. 4-5.

{18} Белов В. Кровью и железом. Осень 1914 г. Впечатления офицера-участника. Пг., 1915. С. 81-82.

{19} Fromm Е. The Forgotten Language. An Introduction to the Understanding of Dreams, Fairy Tales and Myths. N. Y.: Toronto, 1951. P. 156-157.

{20} РГА ВМФ. Ф. 2218. On. 1. Д. 1. Л. 21.

{21} Там же. Д. 15. Л. 88.

{22} Там же. Л. 117-118.

{23} Там же. Л. 97.

{24} Там же. Д. 4. Л. 169.

{25} Там же. Д. 4. Л. 216.

{26} Там же. Д. 5. Л. 27.

{27} Набоков В. В. Расстрел // Набоков В. Стихотворения и поэмы. М., 1991. С. 226.

{28} РГА ВМФ. Ф. 2218. Оп. 1. Д. 3. Л. 19, 33.

{29} Там же. Д. 4. Л. 253.

{30} Там же. Д. 16. Л. 22-23.

{31} Там же. Д. 6. Л. 9.

{32} Там же. Л. 15.

{33} Там же. Л. 16.

{34} Там же. Л. 17.

{35} Там же. Л. 23.

{36} Зонин С. А. Адмирал Л. М. Галлер: Жизнь и флотоводческая деятельность. М., 1991. С. 192.

{37} РГА ВМФ. Оп. 1. Д. 16. Л. 46.

{38} Там же. Д. 5. Л. 15.

{39} Адлер А. Практика и теория индивидуальной психологии. М., 1995. С. 245-246.

{40} Шкловский В. Указ. соч. С. 187.

{41} РГА ВМФ. Оп. 1 Д. 7. Л. 3.

[212]